Русское стаккато — британской матери - Липскеров Дмитрий Михайлович. Страница 31
— Это явка с повинной! Пятнадцать лет — произвол судейский!!!
Охрана стащила Сережу со свидетельской трибуны, и суд дал возможность Кольке произнести последнее слово.
Он встал, а горло словно свинцом залили. Стоял немой как рыба, и только головой качал, будто кланялся. А потом сел… Суд удалился на совещание для вынесения приговора.
«Именем Российской Федерации!..» — возгласила судья.
Она еще долго читала. Были красивые слова про партию, ее вождей, про воспитание молодого поколения и так далее. Но все это свелось к последней, одной из самых главных фраз в жизни Николая Писарева: «…приговорить Николая Писарева к девяти годам лишения свободы с отбыванием в колонии строгого режима».
Против пятнадцати это было совсем ничего, на целых шесть лет меньше. Колька даже улыбнулся…
Ему разрешили проститься в зале суда с родственниками, и он впервые за жизнь произнес слово «бабушка», а не бабка. А она протянула ему узелок и потом гладила прохладной ладошкой щеку.
А потом внезапно перед клеткой появился старик, словно из пола вырос, и сказал:
— Не дождусь!
— Дождетесь, — подбодрил Колька.
— Выйдешь, заходи. Тебе сколько будет?
— За тридцать.
— Во второй лиге побегаешь еще!
Кольке показалось, что старик напоследок хмыкнул. Совсем еще крепкий, он дошел до дверей, не оглядываясь, а Писарева, заковав в наручники, сквозь судебный коридор провели к автозаку, и повез он его к началу долгого путешествия, в котором есть только неизвестность одна…
Вечером этого дня профессор Московского автодорожного института Сперанский, посетивший с утра громкое судебное разбирательство, впервые за совместную жизнь пожал руку своему приемному сыну Сереже Сперанскому-Протопопову…
Уже на этапе Колька узнал, что его статья ни пересмотра, ни досрочного освобождения, ни амнистии не предполагает. Но что самое страшное было для его судьбы — зеки его невзлюбили отчаянно. В поездах, двигающихся по этапам, бывшего футболиста били смертным боем, причем все скопом, даже самые слабые пристраивались к избиению, так как для них это было утешением в собственных страданиях.
— За что? — вопрошал Колька, сплевывая выбитые уголовниками вставные зубы.
— Ты опозорил страну! — объяснял пахан какого-нибудь очередного вагона. Обычно от него пахло так же, как из сливного ведра, в который зеки ходили по нужде. — Можешь кончить хоть десятерых, кассу взять, замочив при этом случайно малолетнего ребенка и его мамку, но Родину, Родину не замай!
— Господи! — не понимал Писарев. — Да чем же я Родину опозорил?
На этот вопрос ему обычно не отвечали, но непременно вместо объяснений приступали к избиениям.
Как-то раз, где-то на бесконечных казахских железных дорогах, на третьем месяце этапов, Кольку поместили в новый тепляк, где шишку держал некий дядя Мотя, человек с толстым задом, да худосочными плечиками. Прибытию Кольки он обрадовался, объяснив, что за долгие месяцы скитаний в вагоне он первый новенький.
В этот вечер его впервые не били. Даже чаю налили и печенюжку дали. Колька был растроган и за чаепитием рассказывал зекам свою незаладившуюся судьбу. Пятнадцать человек внимали его словам, будто родные. Кое-кто даже слезу смахивал.
«Вот, — думал с радостью Колька, — к нормальным людям попал».
Когда он засыпал на выделенной ему нижней полке, жизнь не казалась такой уж безнадежной.
Если бы на зоне все были такие, то жить можно. Жили же наши солдаты в концентрационных лагерях и выживали…
Он почти уже заснул. Его разнеженные мягким матрасом косточки радостно томились, ноздри в первый раз не ощущали запаха параши, и птичка сна была готова уже сорваться с его виска, как вдруг он почувствовал, как на него навалилось трое мужиков, двое на руки сели, а третий штаны пытался стянуть.
— Давайте, детушки, — слышался где-то рядом голосок дяди Моти. — Время не тянем, детушки! Тогда всем достанется. И не портите его тухес грубыми прикосновениями. Я не люблю, когда синяки на тухесе!
Уже здесь, прижатый к мягкому матрасу, Колька вдруг понял, что попал в вагон к педерастам. Также он осознал, что сейчас с ним произойдет!
— Какая попка! — выразил свое изумление дядя Мотя. — А ну-ка, Юрок, осади назад.
Колька почувствовал прикосновение к своему телу чьих-то голых ног, к горлу подступила рвота, он рванул что было силы правую руку, выдергивая ее у потерявшего бдительность зека, сунул назад, прикрываясь, тронул чью-то набухшую плоть и рефлекторно взялся за нее…
— Молодец, Колясик! — блаженно проворковал дядя Мотя. — Так держать! — и захихикал.
Колька почувствовал, как плоть в его руке твердеет, осознал, за что взялся, изрыгнул из себя дареную печенюжку вместе с ужином и дернул что было силы эту восставшую материю, стремящуюся попасть в его зад. Раздались звуки рвущейся плоти и неожиданно тихий голос дяди Моти:
— Ребятоньки! Он мне яйца оторвал с хером!
Кольку разом отпустили, он соскочил с полки, левой рукой натянул портки, а в правой поднял, словно Данко сердце, оторванные гениталии дяди Моти.
— А-а-а! — заверещал король педерастов, никогда не видавший свое хозяйство на столь отдаленном расстоянии. — А-а-а! — второй крик, когда он увидел хлещущую из раны кровь, был куда громче…
А Колька продолжал стоять, держа трофей на вытянутой руке, глядя, как слабнет вместе с потерей крови дядя Мотя, как мутнеют у него глазки, как подгибаются колени.
— Убил, — прошептал пахан петухов.
Медленно, по стеночке, он съехал на грязный пол, пару раз моргнул и испустил дух. Голова его моталась в такт перестуку колес, а все остальные пидоры завороженно глядели на убивца.
А Колька подошел к окну и выкинул Мотины гениталии в непроглядную ночь.
Их подхватила хищная сова и понесла птенцам в гнездо на прокорм.
— Еще кто хочет по мою задницу? — поинтересовался.
Желающих не нашлось. Все разбрелись по своим полкам, и два часа в вагоне стояла гробовая тишина.
Ее нарушил лишь тихий резиновый звук. Это в спину спящего Николая Писарева вогнал заточку любимый сексуальный партнер дяди Моти Аркаша Сирый. После этого он до утра тихонько плакал, да так горько, как обычно жена оплакивает умершего мужа. На следующий день, когда вагон ветаи на станции Курагыз, охранники обнаружили в пидорской теплушке два недвижных тела. У одного вместо причинного места зияла огромная кровавая дыра, а второй тихонечко лежал с заточкой в спине.
— Кто?!! — заорал молоденький лейтенантик внутренних войск, которого едва не стошнило при виде мертвой туши дяди Моти.
Несмотря на то что служил лейтенантик недавно, он хорошо знал, что на вопрос его никто не ответит, даже пидоры. Следствие здесь не проведешь, в Курагызе, а потому служивый приказал сгрузить трупы с вагона и отправить в местный морг. Поезд должен был простоять в этом Богом забытом месте сутки, и за это время умерших заключенных требовалось кремировать.
Маленький ослик проковылял до здешней больницы почти полдороги, когда Колька застонал.
«Эгей! — подумал лейтенант. — Живой!..»
Он потормошил за плечи бывшего покойника и, чуть не оцарапавшись о заточку, хотел было ее вытащить, но не решился, а потому заторопил аксакала.
Аксакал заторопился, а ослик продолжал идти прежним шагом.
— Слышишь меня? — волновался служивый.
— Слышу, — ответил Колька бодрым, голосом. — Где я?
— В Курагызе.
— Где это?
— В Казахстане. Болит?
— Что болит? — не понял Писарев. В голове у него словно дымовую шашку зажгли и памяти не было.
— Так у тебя в спине заточка! — зарадовался лейтенант. — Видать, самый чуток до сердца не достала! Повезло!
И здесь Колька вспомнил, что он не вольный хлебопашец, а государственный преступник. Еще он припомнил, что произошло ночью, и чуть было не взвыл.
Удержался и решил при любом пристрастии идти в несознанку.
— Вот же бывает! — восхищался случаем лейтенант. — Ведь выжил же, значит, для чего-то!..