Русское стаккато — британской матери - Липскеров Дмитрий Михайлович. Страница 86

Старик сложил тяжелые пачки в дипломат, щелкнул замками и, не попрощавшись, вышел прочь.

Через несколько мгновений Максимыч услышал звуки отъезжающей «Волги»…

Через три месяца состоялся суд — выездной показательный процесс над игроком Высшей футбольной лиги Советского Союза Николаем Писаревым.

В обвинительной речи заместитель Генерального прокурора, тот самый Александр Вениаминович, произнес гневную речь. Весь пафос ее состоял в том, что страна растила из обыкновенного дворового мальчишки звезду почти международного масштаба, а он, Николай Писарев, вместо того чтобы отрабатывать доверие Родины, пресытился успехами, встал на преступный путь и совершил циничное по своей сути ограбление собственных же товарищей!

— И вот, товарищи, — Александр Вениаминович достал из кармана сложенный вчетверо лист и, развернув его, прочитал голосом народного артиста Левитана: — Мы, нижеподписавшиеся, команда, в которой играл наш бывший товарищ Николай Писарев, глубоко возмущены поступком нападающего и просим суд отнестись к нему со всей строгостью закона! И даже еще строже!

Далее зам. Ген. прокурора поведал, что обращение подписало двадцать девять человек, и даже повариха тетя Клава поставила свой автограф…

Здесь оратор передавил, и в зале засмеялись.

Александр Вениаминович, великий мастер своего дела, сразу же сообщил, что тетя Клава награждена медалью «За доблестный труд», а когда труд такого человека оказывается перечеркнутым, «совсем невмоготу становится, товарищи!..»

Колька сидел за решеткой и закрывал ладонями лицо, слушая слова прокурора. «Все правильно, все правильно!» — носилась в мозгу одна фраза…

Защита была вялой, словно было уже заранее известно, что защищать обвиняемого бессмысленно — это то же самое, что перед пулей становиться.

Женщина-адвокат зачитала присутствующим положительную характеристику из Колькиной школы, рассказала суду, что рос он без родителей, с бабушкой и дедом, который тоже был не в ладах с законом, за что поплатился жизнью…

На этих словах Колька отнял ладони от лица и с удивлением поглядел на адвокатессу. Здесь он коротко встретился с глазами бабки, и столько в них горя было налито, что у самого защипало в носу. Еще он увидел на ее коленях узелок и подумал — наверняка в нем жареная картошка. И ему вдруг так захотелось ее поесть с лучком, что в кишках перевернулось…

Прокурор, в связи с тем что дело получило огромный общественный резонанс, запросил пятнадцать лет лишения свободы!

В зале охнули.

Повалилась боком на соседей пожилая женщина. Из рук ее выпал узелок и, развязавшись, вывалил на пол шерстяные носки, нижнее белье и крошечный образок Колькиного ангела-хранителя…

Зал гудел, обсуждая крайнюю цифру.

Но тут на свидетельскую трибуну выскочил молоденький сержант Сперанский-Протопопов и с раскрасневшимся лицом стал сообщать, что именно он задерживал подсудимого, что Писарев практически сам признался в содеянном!

— Это явка с повинной! Пятнадцать лет — произвол судейский!!!

Охрана стащила Сережу со свидетельской трибуны, и суд дал возможность Кольке произнести последнее слово.

Он встал, а горло словно свинцом залили. Стоял немой как рыба, и только головой качал, будто кланялся. А потом сел… Суд удалился на совещание для вынесения приговора.

«Именем Российской Федерации!..» — возгласила судья.

Она еще долго читала. Были красивые слова про партию, ее вождей, про воспитание молодого поколения и так далее. Но все это свелось к последней, одной из самых главных фраз в жизни Николая Писарева: «…приговорить Николая Писарева к девяти годам лишения свободы с отбыванием в колонии строгого режима».

Против пятнадцати это было совсем ничего, на целых шесть лет меньше. Колька даже улыбнулся…

Ему разрешили проститься в зале суда с родственниками, и он впервые за жизнь произнес слово «бабушка», а не бабка. А она протянула ему узелок и потом гладила прохладной ладошкой щеку.

А потом внезапно перед клеткой появился старик, словно из пола вырос, и сказал:

— Не дождусь!

— Дождетесь, — подбодрил Колька.

— Выйдешь, заходи. Тебе сколько будет?

— За тридцать.

— Во второй лиге побегаешь еще!

Кольке показалось, что старик напоследок хмыкнул. Совсем еще крепкий, он дошел до дверей, не оглядываясь, а Писарева, заковав в наручники, сквозь судебный коридор провели к автозаку, и повез он его к началу долгого путешествия, в котором есть только неизвестность одна…

Вечером этого дня профессор Московского автодорожного института Сперанский, посетивший с утра громкое судебное разбирательство, впервые за совместную жизнь пожал руку своему приемному сыну Сереже Сперанскому-Протопопову…

* * *

Уже на этапе Колька узнал, что его статья ни пересмотра, ни досрочного освобождения, ни амнистии не предполагает. Но что самое страшное было для его судьбы — зеки его невзлюбили отчаянно. В поездах, двигающихся по этапам, бывшего футболиста били смертным боем, причем все скопом, даже самые слабые пристраивались к избиению, так как для них это было утешением в собственных страданиях.

— За что? — вопрошал Колька, сплевывая выбитые уголовниками вставные зубы.

— Ты опозорил страну! — объяснял пахан какого-нибудь очередного вагона. Обычно от него пахло так же, как из сливного ведра, в который зеки ходили по нужде. — Можешь кончить хоть десятерых, кассу взять, замочив при этом случайно малолетнего ребенка и его мамку, но Родину, Родину не замай!

— Господи! — не понимал Писарев. — Да чем же я Родину опозорил?

На этот вопрос ему обычно не отвечали, но непременно вместо объяснений приступали к избиениям.

Как-то раз, где-то на бесконечных казахских железных дорогах, на третьем месяце этапов, Кольку поместили в новый тепляк, где шишку держал некий дядя Мотя, человек с толстым задом, да худосочными плечиками. Прибытию Кольки он обрадовался, объяснив, что за долгие месяцы скитаний в вагоне он первый новенький.

В этот вечер его впервые не били. Даже чаю налили и печенюжку дали. Колька был растроган и за чаепитием рассказывал зекам свою незаладившуюся судьбу. Пятнадцать человек внимали его словам, будто родные. Кое-кто даже слезу смахивал.

«Вот, — думал с радостью Колька, — к нормальным людям попал».

Когда он засыпал на выделенной ему нижней полке, жизнь не казалась такой уж безнадежной.

Если бы на зоне все были такие, то жить можно. Жили же наши солдаты в концентрационных лагерях и выживали…

Он почти уже заснул. Его разнеженные мягким матрасом косточки радостно томились, ноздри в первый раз не ощущали запаха параши, и птичка сна была готова уже сорваться с его виска, как вдруг он почувствовал, как на него навалилось трое мужиков, двое на руки сели, а третий штаны пытался стянуть.

— Давайте, детушки, — слышался где-то рядом голосок дяди Моти. — Время не тянем, детушки! Тогда всем достанется. И не портите его тухес грубыми прикосновениями. Я не люблю, когда синяки на тухесе!

Уже здесь, прижатый к мягкому матрасу, Колька вдруг понял, что попал в вагон к педерастам. Также он осознал, что сейчас с ним произойдет!

— Какая попка! — выразил свое изумление дядя Мотя. — А ну-ка, Юрок, осади назад.

Колька почувствовал прикосновение к своему телу чьих-то голых ног, к горлу подступила рвота, он рванул что было силы правую руку, выдергивая ее у потерявшего бдительность зека, сунул назад, прикрываясь, тронул чью-то набухшую плоть и рефлекторно взялся за нее…

— Молодец, Колясик! — блаженно проворковал дядя Мотя. — Так держать! — и захихикал.

Колька почувствовал, как плоть в его руке твердеет, осознал, за что взялся, изрыгнул из себя дареную печенюжку вместе с ужином и дернул что было силы эту восставшую материю, стремящуюся попасть в его зад. Раздались звуки рвущейся плоти и неожиданно тихий голос дяди Моти:

— Ребятоньки! Он мне яйца оторвал с хером!

Кольку разом отпустили, он соскочил с полки, левой рукой натянул портки, а в правой поднял, словно Данко сердце, оторванные гениталии дяди Моти.