Русское стаккато — британской матери - Липскеров Дмитрий Михайлович. Страница 90
— Жрите быстрее! — шикнул Малец. — Мне со своим другом наедине пообщаться охота!
Через минуту за столом остались только Колька и Малец. И общались они до самого утра самозабвенно.
— Как наши?
— Кто где…
Колька рассказал и про Лялю, и про Кишкина, и про всех остальных.
Малец сидел на табурете и, слегка закатив глаза, вспоминал что-то.
— А я Надьку отчихвостил! — вдруг признался Колька.
— Это какую такую Надьку? — вскинулся Малец.
— Ну у которой на ж..е веснушки!
— И что, правда веснушки? — засмеялся Гормон.
— Правда.
А потом Колька рассказал, как сейф из команды попер, как ему явку с повинной не зачли и показательный суд устроили…
— Зачем попер бабки? Иль не хватало?
— Не знаю, — пожал плечами Колька. — Хватало бабок… Нашло что-то…
— Вор ты, что ли, по душе?
— Не знаю…
А потом Малец рассказал про себя. Поведал, как жилось на пацанской зоне. А на второй день после того, как откинулся, взял с сотоварищами сберкассу, менты вычислили и брали с оружием. Ранили в печень, еле выжил. Чирик получил. На зоне, уже взрослой, пятерик добавили за побег и кражу колхозного имущества.
— Как ты, — добавил. — Из сейфа председателя скоммуниздил. Только сейф открыт был, а в нем три рубля с копейками! А сам председатель рядом пьяный в дупелину спал. В зоне Адыгейской автономной короновали…
А совсем уже под утро Малец запросто сообщил, что жить ему осталось года два-три.
— Врача здесь, на зоне, отыскал, как его, эндокринолога. Он мне и приговорил, что без гормона роста произошли необратимые процессы в организме. — Малец засмеялся. — И гробик у меня детский будет.
Колька расстроился так, как давно в жизни не расстраивался. Чуть пьяный, он чувствовал свое бессилие помочь другу, а оттого печаль его была огромна.
— Найдем мы этот гормон!
— Поздно…
— Ей-богу найдем!
— Сказал, поздно!.. И хватит об этом! Спать давай! Тебе рядом приготовлено…
И они стали жить, как два неразлучных друга. Никто больше Кольку на зоне не обижал, но на предложение Гормона оставить работу по пошиву рукавиц он наотрез отказался.
— Мужиком в зоне хочу быть.
— Твое дело, — пожал плечами смотрящий зоны. — А нам в падлу работать!
Колька, закрывшись занавеской, продолжал каждую неделю писать на станцию Курагыз, надеясь на ответ. Так ему нужно было это письмо! Ах, как нужно! Чтобы дышать его строками, прижимать к груди, класть на ночь под подушку!.. Вполовину легче бы на зоне стало…
А письма обратного все не было…
Уже на четвертом году Колькиного срока Малец спросил, куда пишет друг.
— Бабульке?
— Нет, — ответил Колька и вдруг стал рассказывать о счастье мелькнувшем, захлебываясь, словно давно мечтал, чтобы его спросили.
Рассказывал о самом чудесном на земле месте под названием Курагыз, о маленькой больничке, где он встретил девушку, которую полюбил беззаветно, и хоть была между ними всего ночь одна, тысячу ночей на зоне он чувствовал ее тело рядом, запах ее фруктовый…
— На станции Курагыз, говоришь? — переспросил Малец.
— Это единственное место на земле, где мне было не пусто!..
— А девушка такая небольшая, косоглазая, вообще не говорит?
— Она говорит всего одно слово, — заулыбался Колька. — «Ага»… — и вдруг с тревогой посмотрел на друга. — Ты ее знаешь?
— Так это же Агашка! — заржал Малец. — Да все, кто по второй ходке на казахской земле, стараются под любым предлогом в больничку попасть! Агашка безотказная!
— И ты был?
— Я же говорю, безотказная! Девка глухонемая, вдобавок с мозгами что-то. Ага да ага! У нее отец местный опер, Ашрапов, капитан! Через нее тысяча зеков прошла!
— Майор! — уточнил Колька. Он был бледен, а плотно сжатые губы бескровны.
— Давно я здесь… Мент звание получил…
Малец не заметил Колькиных страданий, а тот отвернул лицо от друга и первый раз в жизни по-настоящему захотел умереть.
А еще через год, когда Колька дошагал после смены в барак, его там поджидал зам. нач. зоны гражданин полковник Полянский.
— Вот что, Писарев… — Полянский откашлялся и встал. — Твоя бабушка Инна Ивановна Писарева умерла… Вот так вот!.. — и пошел.
А Колька бросился за ним и закричал вслед:
— А хоронить как же?
— А уже похоронили, — обернулся полковник. — Собес…
Всю ночь пили, поминая Инну Ивановну, Колькину бабку.
— А я и не помнил ее имени-отчества, — признался Мальцу Колька. — Просто бабкой звал…
А еще через три месяца помер Малец, Гормон, смотрящий зоны, вор в законе и лучший Колькин друг.
Умирал он две недели и все просил Кольку затыкать ему рот, чтобы крика не было слышно. Почернел к концу, как головешка из костра. А за два часа до смерти обнял Кольку, да так и лежал до самого отхода на его груди, этакий старичок с лицом ребенка… Вскрикнул и выпустил птичку жизни… Кончился Гормон…
Провожали его в последний путь, как вождей страны провожают.
Начальство позволило всем заключенным пройти возле могилы мертвого смотрящего зоны, иначе авторитеты угрожали поднять на бунт половину исправительных учреждений России.
А поминали его пришлые воры, невесть как пробравшиеся в зону.
Жрали и пили пять дней. Поручились Кольке, что за дружбу такую огромную с Гормоном никто его до конца срока пальцем не тронет!.. На том Колька вернулся в мужицкий барак сиротой. Больше в жизни у него никого не осталось…
А вместе с новыми веяниями в стране на зоне разрешили выстроить силами заключенных маленькую церквушку. И пришел в нее служить батюшка Никодим. Матушка его умерла прошлой весной, сам он был в годах, жениться внове не собирался, а потому понес свой крест в исправительно-трудовой колонии.
Колька стал захаживать в церквушку, и казалось ему под мерное служение отца Никодима, что нет на земле более спокойного места. Пустота из души хоть и не уходила, но во время службы забывалась.
Через год Колька уже знал наизусть все литургии, и отец Никодим предложил заключенному покреститься.
Обряд произошел после работы вечером, и Колька стал христианином.
А еще через сорок тысяч пошитых рукавиц Колькин срок закончился. Ему исполнился тридцать один год, он был бородат и патлат и, выходя из зоны, уже знал, чем будет заниматься всю оставшуюся жизнь… Наполнять пустоту…
6
Первое отделение закончилось. Аплодисменты были жидковаты, хотя редко когда бурно хлопают после первого.
Оркестр поднялся и потянулся к кулисе.
Вся душа Роджера еще трепетала от последнего соло. В нем было задействовано девять палочек, из них четыре уникальных — Жирнушка, Шостакович, в честь любимого композитора, Фаллос, так как палочка была сделана с утолщением на конце, и Зи-зи. Почему Зи-зи, сам Роджер не знал. Когда вылил металл в форму, остудил его, натер специальным маслом, взял двумя пальцами и нежно коснулся треугольника, получился необычайно ласковый звук, и само собой в голове выскочило: Зи-зи.
Идя по коридору, Роджер с нескрываемым презрением посмотрел на литовского артиста, танцующего Ромео. И столько было презрения в этом взгляде, что молодой человек с недлинными ногами вдруг задрожал нутром и почувствовал себя плохо.
— Парад уродов! — дал Роджер оценку в гримерной.
— И не говорите, — согласился Бен. — Ромео и Джульетта после ядерной войны!
— Ха-ха, — сказал Роджер, вытащил серебряную коробочку и, достав из нее конфетку, сунул в рот. Вместе с коробочкой он обнаружил в портфеле нераспечатанное письмо, которое прежде не видел. Удивился. Тем более что под адресом было написано по-немецки. Распечатал письмо и прочитал: «Уважаемый мистер Костаки! Имеем честь пригласить Вас стать единственным участником оркестра музея „Swarovski“. Зная Ваш выдающийся талант, мастера нашего завода приготовили из стекла уникальный треугольник, звуки которого поразили австрийских знатоков ударных инструментов. Что касается Ваших гонораров, то мы их можем обсудить по телефону. Единственное, на что могу намекнуть: они будут втрое больше тех, что Вам платили ранее!» И подпись: директор музея «Swarovski» Ганс Штромелль.