Помни о белой вороне (Записки Шерлока Холмса) - Ливанов Василий Борисович. Страница 13
Помню одного простодушного человека, испытавшего на себе всю прелесть этой коварной женщины, живущей в Пастернаке.
Сейчас уже не могу вспомнить, кто именно из друзей моих родителей попросил разрешения привести с собой в наш дом на званый ужин какого-то своего то ли знакомого, то ли дальнего родственника, приехавшего в Москву из провинции.
И вот, скованный застенчивостью, довольно молодой человек, представившийся архитектором, оказался за столом среди гостей: художник Кончаловский, кинорежиссер Довженко, писатель Вс. Иванов, хирург Очкин, редактор Чагин – эти близкие друзья и их супруги всегда собирались за праздничным столом в нашем доме, поэтому я их перечисляю почти наверняка. Вполне возможно, что был еще кто-то, а кого-то из перечисленных мною гостей тогда не было – это неважно.
И, конечно, был Борис Леонидович.
Не знаю, насколько ясные представления свежий гость имел о присутствующих, но хозяин дома, прославленный артист, был ему знаком по многочисленным ролям если не в театре, то в кино. Восхищенный неожиданной близостью экранной знаменитости и радушным приемом гость «ел» влюбленными глазами хозяина и ловил каждое его слово. Все, кроме Бориса Ливанова, явно обозначались гостем «и другие». Такого отношения к своей персоне Борис Леонидович стерпеть не мог. Не дождавшись, когда его попросят, как было заведено, прочесть стихи, а он сначала откажется, а потом все-таки согласится, Пастернак стал читать без всяких просьб, перекрыв своим гудящим, глуховатым баритоном застольные разговоры. Все внимание переключилось на него. Но он никого не замечал, кроме теперь смотрящего в рот поэту свежего гостя. Потом затеял с ним разговоры об архитектуре, громко восхищался суждениями гостя об этом предмете и призывал к восхищению всех присутствующих. Потом опять замечательно читал свои стихи, рассказал забавную историю о Маяковском и кончил тем, что предложил выпить за здоровье своего нового друга. При этом потребовал погасить в комнате свет, зажег каким-то, одному ему известным способом, коньяк в своей рюмке и стоя выпил эту, пылающую синим огнем рюмку, до дна.
Так завершился этот памятный вечер.
Естественно, архитектор, задержавшийся в Москве по делам (а я думаю, что только с целью продолжить знакомство), настаивал на следующей встрече со счастливо обретенным другом – поэтом Борисом Пастернаком. То ли знакомые, то ли родственники архитектора, у которых он остановился в Москве, уступили его настояниям и собрали у себя застолье в прежнем составе. Родители мои тоже были приглашены.
И, конечно, был Борис Леонидович.
Потрясенный внезапной вспышкой дружеских чувств в Пастернаке к незнакомому, случайному в этом кругу гостей человеку, я ревниво стал выспрашивать у мамы об ожидаемом продолжении этой внезапной душевной близости. Оказалось, что Борис Леонидович заметно помрачнел, когда его новый друг раскрыл ему навстречу объятия, сидя за столом, что-то невразумительно бурчал на его вопросы, а то и вообще пропускал обращенные к нему слова мимо ушей, и где-то раздобытую архитектором книгу стихов, приготовленную Пастернаку для автографа, вообще, как выяснилось, забыл подписать. Ни о каких декламациях и пылающих рюмках не могло быть и речи.
Мама сказала, что под конец вечера архитектор жестоко напился с горя и был оставлен гостями в бесчувственном состоянии. Мама посмеивалась, а я понял, что должен во что бы то ни стало таить от Пастернака свое отношение к нему, если не хочу, как тот несчастный архитектор, навсегда лишиться пастернаковского внимания.
Я повзрослел, и моя ребяческая любовь к Пастернаку претерпевала изменения. Любя своих родителей, я чувствовал их душевную близость с Пастернаком, был свидетелем их дружеских отношений, и это углубляло мою привязанность к Борису Леонидовичу.
Вместе с тем наше общение состояло из его случайных вопросов о моем житье-бытье и моих немногословных ответов. Когда он узнал, что я зачитываюсь «Давидом Копперфильдом» [3], он стал звать меня этим именем. Он был приветлив со мной, – не более, и не давал мне повода как-то проявить мою особую признательность к нему.
Я не мог ему довериться в том, что далеко заполночь, когда он читает стихи за дружеским застольем, я, давно сказавший гостям «спокойной ночи», выстаиваю босиком за приоткрытой дверью в комнату и через тюлевую занавеску, натянутую на стеклянные дверные окошки, наблюдаю его и слушаю. Я уже могу повторить ему наизусть все те стихи, которые он читал у нас в доме – у меня прекрасная память!
Мне казалось, что я достоин иметь с Пастернаком собственные дружеские отношения, а не жить отраженным светом родительской дружбы.
И вот наступили дни, когда меня не отправляли спать, я оставался с гостями и, если предполагалось, что Борис Леонидович будет читать стихи, то я слышал от родителей неправдоподобные слова: «Завтра можешь не ходить в школу».
Я помогал маме по хозяйству, прислуживал гостям за столом, а потом затаивался в большом кресле в углу комнаты и ждал.
Готовясь читать стихи, Борис Леонидович начинал отодвигать от себя столовый прибор, чашку, рюмку, и на освободившееся на белой скатерти место выкладывал перед собой кисти рук.
Их невозможно забыть – руки Пастернака. Вся полнота его чувств, все состояния души оживали в их движениях, воплощались в них. Он никогда не жестикулировал в принятом понимании этого слова. Руки двигались по скатерти, пальцы сцеплялись, расходились, ладони взлетали и падали, как подстреленные птицы. Я не помню руку Пастернака, сжатую в кулак – такого никогда не было. Помню подрагивание вытянутых пальцев, довершавших своей мукой то, что не удавалось высказать словами. Руки были выразительнее лица, выразительнее голоса, выразительнее стихов. Я почему-то убежден, что такое же ощущение оставляли руки Пушкина – впечатление абсолютного совершенства. Время от времени, когда забывалась какая-нибудь строка или слово, Пастернак, прикрыв глаза, выбрасывал руку в мою сторону. Из своего угла я вполголоса подсказывал ускользнувшее из его памяти
Восхитительная иллюзия соавторства, живые уроки пастернаковской «школы».
Не на шутку встревоженный участью, постигшей злополучного архитектора, я, оберегая свою любовь к Пастернаку от самого Пастернака, довольно нелепо постарался выказать Пастернаку свое безразличие к его особе. И преуспел. Заметив, что чары его ослабели по какой-то непонятной ему причине, Борис Леонидович преподнес мне «Короля Лира» в своем переводе с такой надписью:
«Дорогому Васеньке Ливанову,
только чтобы он не проверял этого
по английскому тексту, которым он
так здорово владеет. Б. П. 11 апр.1949 г.»
Это была явная, намеренная лесть. Борис Леонидович прекрасно знал, что с моим английским Шекспира не прочтешь, – он сам имел случай в этом удостовериться. Но «коварная женщина», не дававшая покою Пастернаку, шла на все для удержания своих поклонников, даже таких никчемных, как я.
Своего Пастернак добился. Я, конечно, был польщен.
Среди исследователей творчества Пастернака в наше время бытует мнение, будто поэт ждал ареста в 1937 году. Прямых подтверждений этому нет.
В том роковом году издательство «Советский писатель» выпустило революционные поэмы Пастернака «Лейтенант Шмидт» и «1905». Обращает на себя внимание оформление книжки: форменная, красная звезда на серой, словно шинель сотрудника НКВД, обложке.
Очевидно, эта книжка должна была служить «охранной грамотой» поэта, чем-то вроде документа, удостоверяющего его «революционную сознательность», гражданскую лояльность.
Версия телефонного разговора Пастернака со Сталиным в 1938 году, приводимая в воспоминаниях Н. Мандельштам, представляется мне приукрашенной и малоправдоподобной. Ведь при этом разговоре рядом с Пастернаком присутствовал только один человек – Ник. Вильмонт, и нет никаких оснований не верить его свидетельству: репутация Вильмонта, как честного человека, безупречна.
3
Роман Ч. Диккенса.