Агония - Ломбар Жан. Страница 15
Вслед за Элагабалом, медленно и сладострастно покачиваясь, двигались несомые шестнадцатью рабами широкие носилки, в которых возлежали две женщины. Разноцветные ткани и полосатые завесы, украшавшие эту лектику, волновались в дыме благовоний, курившихся в огромных вазах на четырех углах носилок. Процессию замыкали преторианцы, сиявшие золотом и ударявшие золотыми копьями о золотые щиты; всадники, много всадников разных родов войск; сагиттарии с высоко поднятыми луками; катафрактарии, покрытые броней из подвижной чешуи; скутарии, потрясавшие продолговатыми щитами; африканские варвары, сидевшие на конях без чепраков и стремян под сенью вертикальных знамен, увенчанных Снопом Сена, Рукой или Животным, Петухом, Кабаном, Орлом или Волчицей. Шествие сопровождала собравшаяся со всех сторон толпа, шумная, необъятная и все более растущая.
– Ты узнаешь их? – внезапно спросил египтянин Никодема, – узнаешь ты Атиллия и его вольноотпущенника?
И, желая все видеть, нисколько не возмущаясь кощунством Элагабала, он собрался покинуть греков, цирюльника и его клиентов. Но Атта и Зописк после минутного колебания схватили его за край диплойса.
– Ты не знаешь Рима; я провожу тебя!
– Я буду твоим защитником, проводником и опорой!
Они кричали среди шумных звуков песен, инструментов, человеческих голосов, сливавшихся с ревом железных труб и стремительными мелодиями лир, цистр, тимпанов и сиринксов. Огромная толпа, точно все покрывающее море, увлекла их к храму Солнца, на Палатинском холме, куда Элагабал задумал перенести Священные Предметы, отнятые у римского культа, до которых в течение веков не смел никто коснуться! Толпа уносила с собой египтянина и его спутников. Пред ними были сплошь спины и спины рабов и плебеев, а за ними груди, сдавленные в свою очередь плечами; и все двигались, изредка видя только острия копий, шлемы всадников и головы коней, останавливаясь посреди форумов, окаймленных высокими домами, из окон и с крыш которых неслись клики людей, в то время как Элагабал на своем сверкающем троне решительно являл всем святыню Конуса Жизни.
Амон пожелал увидеть вблизи Мадеха и Атиллия, и тогда Атта и Зописк, взяв его под руки, в несколько минут пробились сквозь толпу, которая отвечала им ударами, и нагнали шествие. Теперь можно было лучше видеть Атиллия во главе отряда катафрактариев, покрытых чешуйчатой броней, так же как и их лошади, а позади их Мадеха, верхом на черном коне. С того расстояния, на каком Амон и его спутники наблюдали вооружение Атиллия, его шлем и синий развевающийся плащ, и желтую с белым митру Мадеха, золотые украшения у ворота и блеск его ниспадавшей одежды, с яркими полосами и необычными рисунками, – все это сливалось в ослепительном блеске.
Рядом с египтянином бежал человек из народа, краснолицая голова которого с вьющимися волосами беспокойно дергалась то вперед, то назад. Иногда он обгонял его, углублялся в толпу, опустив голову и заложив руки назад, затем возвращался, приподымался на концах обутых в грубые сандалии ног и, прикладывая руку к глазам, кричал непонятные слова. Затем он останавливался, как бы потеряв энергию, в испарине и ознобе, потом снова углублялся в теснившую его толпу. Очевидно, он тоже хотел приблизиться к одному из участников церемонии, видеть его, говорить с кем-то из следовавших за Элагабалом. Этот краснолицый человек сильно толкнул Атту, который, узнав его, попытался увести Амона подальше. Но тот его немедленно окликнул.
– Брат мой, Атта, зачем ты избегаешь меня?
То был Геэль, помятый в толпе и усталый; он старался привлечь к себе Атту, боясь в то же время, чтобы тот не потерял Амона, увлекаемого в другую сторону Зописком.
– Я не избегаю тебя, Геэль! Напротив, напротив!
И он ловко увернулся от Геэля, который простодушно сказал:
– В свите Императора есть человек моего племени, друг моего детства, который будет нашим защитником, если язычники пожелают нас преследовать. Мы положимся на него. Император оставит нас в мире и даже поставит изображение Крейстоса рядом со своим Черным Камнем, который для него есть символ Жизни.
– Проклятие! – крикнул Атта, поднимая руки и приближая к смущенному Геэлю свой выдающийся подбородок и лицо, искаженное суровой складкой у челюстей. Для Геэля, как друга Заля, пришедшего также с Востока, было вполне допустимым поклонение Крейстосу по соседству с Черным Камнем, которому поклонялся Мадех и которого обожествлял Элагабал. Но Атта продолжал возмущаться, однако, без особой опасности лишиться обеда, так как его негодование, заглушаемое шумом толпы, не долетало до Амона и Зописка. Говоря все увереннее, он принял горестный и одновременно угрожающий тон:
– Зачем ты следуешь за этим шествием нечестия? Он обращался к Геэлю, как и ко всякому простому христианину, свысока. Для Геэля, видевшего Атту лишь на собраниях, где тот толковал трудные места из учения Крейстоса как суровый и благочестивый догматик, другая сторона его жизни оставалась тайной. Скромные бедняки, а к ним принадлежал и Геэль, едва осмеливались заговорить со своим строгим наставником. Однако этот вопрос настолько не вязался здесь с присутствием самого Атты, что Геэль твердо ответил:
– Но и ты также следуешь за шествием. Я хочу поговорить с Мадехом, с моим юным братом Мадехом, которого я видел только один раз со времени его приезда в Рим вместе с Элагабалом.
Атта сделал негодующее движение и неосторожно отпустил руку Амона, которого окончательно увлек Зописк. Их разделила волна грудей, волна плеч. Оба христианина, оставшись рядом, посмотрели друг на друга почти с ненавистью, легко возникающей между богатым и бедным. А в это время в толпе на миг показался свиток с красными висячими шнурами, которым Зописк махал над головами в знак своего откровенного торжества.
Как хотел бы Геэль попросить Мадеха остановиться и взять его с собой! Но все время раздавалось пение жрецов, топот лошадей, восклицания толпы, усиливающиеся звуки инструментов: пронзительных флейт, волнующихся арф, ударяемых кривыми палочками тамбуринов, звенящих цитр, трескучих кротал, – звуки, сопровождавшие движения обнаженных рук и грудей! Продолжалось непоколебимое шествие Элагабала; его лицо, ровно раскрашенное, в золоте, киновари и белилах было похоже на лик идола, с тонкими чертами, будто выбитыми на медали; прославляемый Черный Конус был подобен фаллосу, превознесенному в безмерном поклонении! Этот Конус господствовал над всем, гордо и властно врезаясь своими очертаниями в голубое небо и призывая толпу к поклонению культу реальной Жизни.
И если бы даже Геэль крикнул, то Мадех не услыхал бы его! И не только из-за шума толпы! А и потому еще, что Мадех был счастлив, шествуя рядом с Атиллией, возлежавшей рядом с Сэмиас в ее лектике, которая останавливалась через каждые сто шагов для смены шестнадцати рабов новыми. Тогда глаза Мадеха встречались с мечтательными глазами Атиллии, оттененными нежной краской лица и черными линиями бровей. Его странно взволнованный взгляд скользил от ее глаз к груди, которую красиво окаймляла золотистая цикла, прозрачная как искрящаяся радугой вода; затем останавливался на белом пышном бедре, перехваченном браслетами с драгоценными геммами, нескромно вырисовывавшимся сквозь разрез ее циклы. И долго еще ему виделся этот сладкий, так странно протекший час, и, смутно вспоминая церемониальные подробности, он беспокойно признался себе, что был очарован только ею. Только она одна наполняла его мысль!
XI
Безумная мечта Атиллия, замена культом Черного Камня всех Богов, населяющих небеса других народов, стала осуществляться с тех пор, как Элагабал назначил примицерием этого властителя Мадеха и брата Атиллия. Культ Жизни через обожание Черного Конуса, смешение полов, или еще хуже, однополое смешение, приняло определенные формы после таинственных бесед Атиллия и Элагабала в одной из зал Дворца Цезарей, где обитал теперь примицерий со своим вольноотпущенником, чтобы всегда быть на службе Императора. И об этих беседах говорили с некоторым ужасом, предвидя общий переворот в религии Империи, окончательное обожествление единого Черного Камня, которого так страшились, и, наконец, позорное торжество Востока над Западом, торжество обычаев, противных непреложным законам Жизни, ныне отклоненной от своего предназначения. И Атиллий поражал Рим и всех тех, кто наполнял Дворец, – в белых и пурпурных тогах и паллиумах, широких одеждах и высоких, в виде конуса прическах, митрах, усыпанных драгоценными камнями. Он возвысил себя над всеми, он удивлял всех неподвижностью губ и безразличным выражением глаз, – хотя казалось, в нем горит сильная душа, – ив особенности бледным лицом, едва обросшим короткой, острой бородкой с отблеском темного золота, и запечатленным эгоизмом великой любви, неизвестно к кому: всецело ли к Мадеху, чья грациозная тень постоянно следовала за ним, или отчасти к человечеству, которое он хотел бы изменить в интимных влечениях.