Гениальность и помешательство. Параллель между великими людьми и помешанными - Ломброзо Чезаре. Страница 58
И однако же — кто бы мог подумать! — в этом больном, слабом мозгу созрела стройная, логическая философская система. Каким образом подобные идеи могли возникнуть и развиться в нечто цельное у такого субъекта — для меня осталось непонятным. Невозможно допустить, чтобы они явились у него до болезни: при своем ограниченном уме, при полном отсутствии научного образования и скудных познаниях разве мог бедный рабочий получить подобные идеи извне, живя в Модене, и притом 40 лет тому назад? Но еще невозможнее, чтобы они могли явиться и окрепнуть до непоколебимой уверенности уже после болезни, когда несчастный находился под влиянием галлюцинаций и бреда. Как бы то ни было, он оказался убежденным, последовательным материалистом. Долгое время никто из нас и не подозревал этого. Но однажды, совершенно случайно, когда кто-то употребил слово душа, наш больной совершенно спокойно заметил, что душа не существует. «В мире нет ничего, кроме материи и сил, eй свойственных, — сказал он, — мысль является в мозгу и составляет результат силы, подобной электричеству. Мир есть материя, а физическая материя вечна, бесконечна (не имеет ни начала, ни конца); исчезают только формы да индивиды: человек, как личность, после смерти превращается в ничто, а тело его претерпевает неизвестно какие изменения».
«Чем же вы объясните появление человека на земле?» — спросили мы нашего больного. «Последовательными изменениями, — отвечал он, — сначала это был, может быть, простой червяк, который, после целого ряда изменений, сделался человеком (совершенно дарвиновская теория!). — Религии выдуманы попами, — продолжал он, — в политическом отношении лучшее правительство есть республика, а в гражданском — установление полигамии». Вообще во всех его убеждениях сказывался строгий, последовательный, непоколебимый радикализм, что составляло странный контраст с его наружностью и болезнью.
Зимою 1882 года с ним сделался плеврит очень опасной формы. Сначала он приписывал все болезненные явления — кашель, боли, лихорадку — действию гальванических токов, посылаемых ему шпионами, но с усилением недуга чувство самосохранения взяло верх и заставило нашего радикала изменить своим убеждениям: он отрекся от материализма и выполнил все обряды римско-католической церкви, желая этим избегнуть возмездия со стороны конгрегации, наводившей на него невообразимый ужас. Но «шпионы» и «трубы» не давали ему покоя до самой последней минуты. Он умер 60 лет.
Затем в «Дневнике», который велся в Сиене под руководством доктора Фунайоли, мы находим чрезвычайно любопытную для психиатров статью одного из сумасшедших, Ф., «Замогильные записки». Он описывает в них свою духовную жизнь после того, как «оставил человеческую оболочку, жил на земле в образе духа, странствовал по городам и деревням, поднимался над облаками и созерцал оттуда красоты природы во всевозможных ее проявлениях».
Чтобы эта статья была вполне понятна читателю, нам следует предварительно познакомиться с ее автором. По своим убеждениям он крайний спиритуалист и совершенно отчетливо представляет себе, что душа, отделившись от тела, может жить самостоятельною, бессмертною жизнью, между тем как материальная оболочка испытывает различные превращения и разлагается. Он допускает награду и наказание для всех людей за их хорошие или дурные поступки, совершенные в течение кратковременного пребывания на земле. По его мнению, грешники осуждены скитаться по земле в образе духов, тогда как праведникам предоставлено наслаждаться блаженством и вечным спокойствием на одном из бесчисленного множества миров, наполняющих вселенную и называемых звездами. Сам он в качестве грешника, тело которого совершенно погрязло в грехах, после обезглавления осужден остаться на земле, но живет на ней без тела; видимая же для людей оболочка его есть только призрак, и он может подниматься на каждое облако, плывущее по небу. Голова его зарыта в Корсике, а тело покоится на кладбище в Пизе, поэтому он часто посещает это кладбище, где беседует с душами умерших или молится и плачет на своей могиле, чтобы отдать последний долг своему праху, который без этого остался бы неоплаканным. Там он остается подолгу, разговаривая с растущими на могиле фиалками, задавая им вопросы, на которые они отвечают то нежно, то презрительно.
Больной в настоящее время поправился настолько, что сознает уже себя состоящим из души и тела. Но, по просьбе доктора Фунайоли, он описал свое психическое состояние во время болезни. Это описание, помещенное в «Дневнике», я и привожу здесь.
Я умер! Да, ангел смерти спустился ко мне и нежно, точно любящая мать, отделив мою душу от тела, унес ее на своей бесплотной груди. И вот, без страдания, без ужаса душа моя очутилась в пространстве, чтобы начать блаженное существование, в котором царствует вечный мир. О радость! Наконец-то я навсегда расстался с этим разлагающимся от грехов телом, с этой жизнью, где спокойствие существует только в книгах; подобно рабу, разорвавшему свои цепи и жадно вдыхающему свободный воздух, дотоле недоступный ему, душа моя могла поддаться теперь обаятельным снам и дышать чистым свободным воздухом беспечального и безгрешного существования.
Я много грешил и много страдал в жизни, но, подобно тому как усталый путешественник забывает все трудности пути, вернувшись под тихий родимый кров, я теперь пел от восторга при мысли, что мое странствование, мои тревоги кончены и прежние страдания не повторятся вновь. Однако я не совершенно покинул этот мир, нет, — я разговаривал, ел, пил, трудился, но это лишь так казалось, в действительности же я не ел, не пил и не работал. Смертные говорили о моем теле, как будто оно не было похоронено: они не знали, что Это тело, употребляющее пищу и питье, было лишь один призрак, обманывавший их зрение. И какая разница между ними и мною! Тогда как я переносился с места на место, беспечно болтая и ли о чем не думая, преисполненный веселья и восторга, я видел их печальными, озабоченными или погруженными в тяжелые размышления. Тогда у меня являлась какая-то бешеная радость от сознания, что я уже не нахожусь среди них.
Я с величайшим удовольствием посещал кладбища и в особенности одно итальянское, где у меня было много знакомых, подобно мне уже не принадлежавших к этому миру. Я навещал их, и мы вели беседы, усевшись около какого-нибудь мраморного памятника, под тенью высоких кипарисов, или медленно, безмолвно бродили по кладбищу, погрузившись в наши радостные мысли.
Иногда, завидев над вершинами вековых кипарисов маленькое облако, окрашенное в разнообразные цвета последними лучами заходящего солнца и одиноко скользившее по безоблачному небу, мы летели к нему и, поместившись на этом пушистом ковре, сиявшем всеми цветами радуги, смотрели оттуда на землю, любовались вечными красотами природы, которая совершенно равнодушно, бесстрастно относится к тому, как одни поколения смертных сменяются другими, точно волны на море. Мы смотрели также на голубые горы, поднимающие свои величавые вершины к самому небу или на расстилающиеся у их подошв холмы и долины, золотившиеся под яркими лучами заходящего солнца, как бы с сожалением покидавшего землю на целую ночь и на прощанье придававшего ей тысячи разнообразных прелестных оттенков. Над нашими головами раскидывался лазурный, вечный, спокойный небесный свод во всей его необъятности, тогда как издали до нас доносились чудные голоса ангелов, певших своему Творцу «осанна!» в благодарность за доставленное им счастье и спокойствие, мы присоединяли к их голосам свои собственные и, убаюканные приятными мыслями, засыпали там, наверху, вместе со всей природой, чтобы в грезах наслаждаться новыми удовольствиями. Я часто ходил на свою могилу, которую сам убрал цветами, — мне приятно было видеть сквозь землю, как гниет мое тело. Я садился на могильный холм, брал в руки какой-нибудь цветок, например фиалку, целовал его и говорил: «О блаженный цветочек, получивший от Бога частицу чудного аромата, которым наполнено его небесное жилище, и сияющий той же чистой лазурью, которою Он одел небесный свод, скажи мне, желал ли бы ты изменить свою форму и, оставив свою рощицу, сделаться человеком?» На это цветок отвечал мне: «Для нас достаточно и той радости, чтобы в продолжение кратковременной жизни людей оживлять и наполнять своим благоуханием их жилища — как дворец короля, так и хижину крестьянина, а после смерти того и другого покрывать их прах своим веселым и ароматическим покровом. У нас нет желаний, но неужели ты, не помнящий себя от радости после того как перестал быть человеком, неужели ты думаешь соблазнить нас, чтобы мы променяли наше мирное, невинное существование на лихорадочную, бурную и греховную жизнь смертных?» Так говорил цветок, а я в это время думал: подобно этой фиалке, обращающей свою головку к солнцу, я стану обращать свое лицо к Богу и наслаждаться лучами его вечной любви. Я оплакивал свою смерть на своей собственной могиле, полагая, что так как все мои близкие перемерли и не осталось никого, кто мог бы погоревать обо мне, то я обязан сам отдать этот печальный долг своему праху. Смертные часто смеялись надо мной, и я слышал, как они потихоньку называли меня сумасшедшим. Ты сам сумасшедший, о человек, рожденный женщиной, думал я тогда, ты, дрожащий от страха при одном только имени твоей истинной единственной освободительницы — смерти, которую ты изображаешь в ужасном виде, хотя она так прекрасна, хотя она-то и есть настоящая жизнь. Да знаешь ли ты, что твое существование есть не что иное, как постоянная смерть, а моя смерть вечная жизнь?
Я путешествовал, видел Пизу, Ливорно и другие города, побывал также во Флоренции, которую я знал прежде, когда чужеземные солдаты гордо ходили по ее прекрасным улицам и площадям, когда она с распростертыми объятиями принимала своего короля, честного человека (Galantoumo), точно влюбленная невеста, встречающая своего жениха, и, наконец, когда она страдала и горевала о том, что в этой борьбе из-за любви победа осталась на стороне ее надменного соперника — Рима. Пока я путешествовал, смертные укоряли меня в пренебрежении к моим делам, говорили, что я только даром ем хлеб и пр. Но могли ли они понять, что для меня пища, одежда и пр. все это ничего не значило, что душа моя находилась в слишком блаженном состоянии, чтобы заниматься делами, к которым я теперь относился равнодушно.