Другое небо - Алейник Александр. Страница 15
* * *
Сердце спускающееся этажами —
сна содержанье,
гулкие лестницы и дворы —
всегда пустые, цвета норы,
небо прижатое к крышам и окнам
всей тоской одиноко,
в штриховке решёток повисшие лифты
на кишках некрасивых,
перила в зигзагах коричневой краски —
как сняли повязки,
шахты подъездов с тихим безумием
масляных сумерек,
любви, перепалок, прощаний
небольшие площадки
в геометрии вяловлекущей жизни,
склизкой как слизни,
город с изнанки — двери,
ступени в улиц сплетенья,
куст ржавеющей арматуры
из гипсовой дуры,
лиловые ветви спят на асфальте
смычками Вивальди,
скелетик моста над тухлой водою,
сохнущий стоя,
холмы, к которым шагнуть через воздух
не создан,
но можно скитаться в сонном кессоне,
расставив ладони,
врастая в обломки пространства ночами,
жизнью — в прощанье.
наблюдение воды
I
… и улица у розовых холмов,
впитавших травами цвета заката
и ржавой жестью маленьких домов,
всё слушающих пение наяды
в колодах обомшелых, там вода
прозрачней, чем вода, и ломозуба,
а если тронуть пальцами — звезда
всплывает синей бабочкой из сруба
и вспархивает в небо без труда.
Шуршание песка и пахнет грубо
застывший сгустками на шпалах жир,
на насыпи цветы с цыганских юбок,
и — вязкая, как под ножом инжир —
стоит Ока вполгоризонта, скупо,
вспотевшим зеркалом скорей скрывая мир,
чем отражая. Свет идёт на убыль
в голубизну глубоких звёздных дыр.
II
Построенный столетие тому
и брошенный теперь на разрушенье
вокзал, уже не знаю почему,
похож скорее на изображенье
своё, чем на ненужный нашим дням
приют толпы, сновавшей беспрестанно,
и паровозов тупиковый храм,
удобно совместивший ресторана
колонны с помещением «для дамъ»,
несущим пиктограммы хулигана.
Весь этот некогда живой цветник
густой цивилизации транзитной,
что к услажденью публики возник,
поник, увы, главой своей в обидной
оставленности, так страницы книг
желтеют и ломаются от пальцев
листающих их хрупкие поля,
неважны напечатанные в них
слова, упрёки, выводы страдальцев,
их еженощно пожирает тля
забвения, и бедные предметы
не могут избежать ужасной меты.
Так и вокзал, он в несколько слоёв
обит доской рассохшейся, фанерой,
лишь кирпичами выложенных слов,
как постулатами забытой веры,
он утверждал углы своих основ.
III
Я видел город справа от себя:
все эти чёрточки, коробочки, ворсинки,
все знаки препинания его
реестра, неподвижные росинки
сверкали окон, дыбились рябя,
и зыбились один на одного
районы: тут — Канавино, там — Шпальный,
Гордеевка, а там — другой вокзал,
чуть высунутый изо всей картинки,
счастливее, чем этот мой печальный,
и плыли облака, из зала в зал
идут так экскурсанты — в некий дальний
и лучший изо всех. Я не скучал,
разглядывая мелкие детали,
мазки, перемежающий их шрифт,
указки труб торчали и считали
дома на улицах. Теснящийся наплыв
лишённой куполов архитектуры —
промоины, овраги, перебив
мелодий каменных синкопами, стокатто,
густописанием разросшейся листвы
зелёных опухолей «имени Марата»
и гуще — «Первомая», где ни львы,
ни нимфы мраморные прыгают в аллеях,
а монстров гипсовых толпища прёт,
и дальше — город крышами мелея,
дырея, распадается, ползёт
по Волге вверх к полям,
что зеленея и бронзовея
держат небосвод.
IV
Меж мной и дивной этой панорамой,
чуть воду выгнув тянется Ока,
не проливаясь из песчаной рамы,
а Волга, что сутулится слегка,
исходит справа — под мостом пролазит,
и кротко отражает облака,
стремясь к слиянью — поясняю: к счастью.
В тени моста, лиловая слегка,
она похожа на провал опасный
и странно от небес отрешена,
она уводит вглубь воды неясной,
и, кажется, сама отражена
таящейся в ней непроглядной мутью,
в которой булькнув, стенькина княжна
прохладных рыб кормила белой грудью
и ракам верная была жена,
в то время как Степан своей дружине
какой он друг-товарищ доказал,
по каковой возвышенной причине
его народ любил и воспевал
как молодца, но всё же и кручине
показывает в песне путь слеза
по шемаханской пленнице-дивчине.
V
Как Гамлет говорил: «Слова… слова…»,
а здесь вода, что выбирает ниже
строкою место, чтобы мирно течь,
субстанция подвижная как речь,
текучая, способная как лыжи
скользить,
как атаман касаться плеч
княжны перед картинным душегубством:
её пластичность, глубина искусствам
сродни, и плюс — возможность отразить
волненья наши или самый повод,
красой былины сердце поразить,
прикинуться иной чем прежде, новой,
певца зовущая попеть ли, погрустить,
что впрочем близко…
Сбоку от меня —
высокие холмы правобережья,
впитавшие в преображенье дня
всю летнюю безадресную нежность.
Их холод тайный ручейки хранят,
своим журчаньем подзывает вечность
студёная.
Я шёл по полотну
бездействующей много лет дороги
в посёлок Слуда, две больших сороки
вели позиционную войну
на шпалах…
Я упомянул
ручьи и родники,
я пил оттуда…
…бывало я чуть пальцами коснусь
воды стоящей в тёсаных колодах,
как грудь мне прожигала насквозь грусть
безмерная, таящаяся в водах.
И шевелили травами холмы…
Не удивился б, босховых уродов
увидев в глубине их тьмы,
когда б они внезапно распахнулись.
Какой-то холод адский их питал
и воду пропускал в замшелый улей,
к которому я губы преклонял
и отражался.
Ясные ключи
служили звёздам вехами в ночи.