Капитан Трафальгар. Страница 46

Но главное, — чтобы достигнуть этого, надо было не возбуждать никаких подозрений в этих двух господах, крайне недоверчивых и подозрительных. Следовало во что бы то ни стало не давать ни малейшего повода заподозрить себя в чем-либо, а потому по тысяче различных причин было несравненно разумнее не обманывать их и строго соблюдать все условия договора.

Прошло без малого целых три недели в этом неслыханно ужасном положении, и ничто за все это время не внесло какого-либо заметного изменения в нашу жизнь на «Эврике».

Вопреки моим ожиданиям, нам не встретилось ни одного судна. В ту пору я не знал причины этого явления, но впоследствии мне стало известно, что в это время года все суда, плавающие по Атлантическому океану, идут по 45° параллели, в расчете найти там северные ветры и воспользоваться ими, за исключением, конечно, только тех судов, которые отправляются к южной части Антильских островов или же идут оттуда. За все эти долгие три недели мы видели, и то издали, каких-нибудь два или три судна, но при первом их появлении вахтенные тотчас же давали знать об этом Вик-Любену и Брайсу, и я имел случай заметить, что в эти моменты за мной усиливался присмотр. Очевидно, они ужасно опасались, чтобы я не мог как-нибудь дать сигнала, и весьма вероятно, что в случае какой-нибудь такой встречи, внушающей им опасения, меня немедленно отправили бы в трюм.

Но, надо отдать им справедливость, все это время я пользовался самым прекрасным уходом и решительно не терпел недостатка ни в чем. Моя рана на голове начинала уже зарубцовываться, а рана ноги почти совершенно затянулась, так что я мог уже ходить с помощью палки или держась за перила и поручни. Силы мои заметно восстанавливались.

Но стоило мне только высунуть нос за холщовую палатку, служившую мне жилищем, как я тотчас же был окружен самым строжайшим присмотром. Мне строго воспрещалось подходить к люку, ведущему в кают-компанию, строжайше воспрещалось разговаривать с кем-либо из матросов. Ночью часовой с оружием в руках стоял у моей постели, да и он находился под постоянным наблюдением рулевого. Малейшая неосторожность с моей стороны могла иметь самые страшные для меня и для всех нас последствия, и я не смел даже помыслить, если бы мне даже и представился случай вступить в разговор с моими надзирателями, попробовать завязать с ними сношения. Всего только раз или два я решился было обменяться безмолвной улыбкой, но она была встречена так холодно, что чувство собственного достоинства не позволило мне возобновить эту попытку.

В сущности, после трех недель терпеливого выжидания, наблюдения и разных догадок и соображений, я не продвинулся ни на йоту вперед. Я не имел ни малейшего представления о том, что делалось там, внизу, между деками.

Единственное улучшение, какого я добился в своем положении, было восстановление моих сил и здоровья, да еще пройденный нами путь. Ведь каждый узел пути, приближавший нас к Европе, был своего рода победой над врагом! По крайней мере, так казалось, хотя на деле я был очень склонен сомневаться в этом.

Чем больше я размышлял, — а я только это и делал, — чем больше вдумывался в то положение, в каком находился по отношению к бунтовщикам, чем больше думал о коварном, лживом и предательском характере Вик-Любена и той ненависти, какую он питал к командиру и всем нам, — тем труднее было мне верить, чтобы это страшное испытание окончилось благополучно, согласно заключенному между нами договору. Для того, чтобы верить в возможность подобного исхода, надо было допустить в этом человеке остаток чести, а мулат являлся как раз прямой противоположностью мало-мальски честного человека; личные, корыстолюбивые цели являлись единственным мотивом всех его действий и поступков. Следовательно, чтобы составить себе до известной степени вероятное представление о его намерениях, нужно было рассуждать, становясь по возможности на его точку зрения.

Чего, собственно, он хотел с самого начала? Овладеть Жаном Корбиаком, чтобы выдать его властям Луизианы и этим отчасти отплатить за прежние унижения и удовлетворить свое чувство ненависти, отчасти — получить громадное вознаграждение в пятьдесят тысяч долларов, обещанное за поимку Капитана Трафальгара.

С тех пор к этим прежним побудительным причинам прибавилась еще горечь неудачи и чувство озлобления, вызванное этой неудачей, страстная жажда мести, побудившая его к новой отчаянной попытке, кончившейся насильственным похищением его самого, наконец, позорное наказание, — словом, все это, взятое вместе, могло только разжечь в нем чувство ненависти и злобы… Сверх того, ему еще представилась возможность овладеть не только ненавистными ему людьми, но и таким превосходнейшим судном, как «Эврика», и всем его богатым грузом…

После всего этого разве можно было поверить, что этот человек добровольно откажется от наживы и своей мести?! Нет, это было нечто совершенно невероятное! Цель его непременно должна состоять, во-первых, в том, чтобы окончательно присвоить себе судно со всем его грузом и при этом удалить всякую возможность возвратить его прежнему хозяину, во-вторых, чтобы передать командира Жана Корбиака властям для исполнения над ним смертной казни.

Каков же должен быть, в силу всего этого, план его действий, принимая в соображение, что он не может обойтись без меня, если желает прийти в Европу? Ясно, что он постарается воспользоваться моими услугами, пока будет нуждаться в них, а затем, без сомнения, нарушит свои обещания, как только я стану ему не нужен.

Но как он это сделает? Понятно, я не брался предугадывать этого, но мне казалось, что как только мы будем в виду берегов Европы, то, недолго думая, Вик-Любен и его сообщники придушат или зарежут нас и таким образом положат конец всем дальнейшим затруднениям.

Если этого до сих пор еще не случилось, и они не повесили еще командира на грот-рее, то только вследствие того, что Вик-Любен готовил себе наслаждение какой-нибудь более утонченной мести. Как знать, быть может, он замышлял отпраздновать блистательную победу — верх всех подвигов его многочисленной карьеры, мечтал с триумфом возвратиться обратно в Новый Орлеан со своей жертвой, предварительно измученной и истерзанной физическими и нравственными страданиями, унижением, дурным обращением и целым рядом жестоких оскорблений?!.. Это, конечно, было только одно предположение, одно ужасное предположение, основанное только на характере этого подлого мерзавца. Но, с другой стороны, чем и как объяснить себе, что он до настоящего времени не покончил с Жаном Корбиаком, по приказанию которого его били плетьми в присутствии всего экипажа, он, этот Вик-Любен, столь мстительный и жестокий?!

Если он не потребовал от меня, чтобы я шел обратно в Луизиану, то только потому, что он знал, что я не согласился бы на это; а потому ему волей-неволей приходилось сперва пристать в Европе, хотя бы для того, чтобы взять там по контракту другого капитана на жалованье… Но что касается того, что он спокойно высадит нас, не причинив нам никакого вреда, такого рода предположение, конечно, даже не являлось у меня.

Но я был, в сущности, еще почти ребенок и в качестве капитана положительный новичок. Я, конечно, мог ошибаться. Избрать известный план действий на основании одних соображений, догадок и предположений было весьма рискованно. Мало того, я не считал себя даже вправе решиться на какие-либо решительные меры: ведь все последствия моих поступков отразились бы не на мне одном! На мне лежала тяжелая ответственность за всех остальных, и сознание этой ответственности до того угнетало меня, что я был положительно не в силах что-либо предпринять или даже сообразить как следует.

О, если бы дело касалось только меня одного! С какой радостью, с каким свирепым наслаждением я ударил бы этого мерзавца прямо в лицо, с какой надменной гордостью я отказался бы вести судно и освободился бы от этой пытки, от этого насилия над моей волей, найдя исход и освобождение в смерти! Но за мной стояли мой отец, Розетта, Жан Корбиак, Флоримон и Клерсина, и ради этих людей, которые были мне близки и дороги, я должен был все выносить, все терпеть, на все решиться. Понятно, я был готов на все. Но мне хотелось бы посоветоваться с ними, услышать их одобрение, спросить их совета, а между тем я не имел даже и утешения хотя бы только видеть их, и это, быть может, было самой страшной пыткой, самым жестоким мучением моим в это время.