Токио нас больше не любит - Лорига Рэй. Страница 19

Юная камбоджийка забрасывает меня словами, которых я не понимаю. Потом она пытается затащить меня в караоке «для взрослых», но поскольку я не хочу помереть со скуки, я прошу маму Сам отпустить девушку со мной в отель. Мама Сам — старая проститутка, которая контролирует окрестных девочек. После некоторого изменения цены мама Сам дает свое согласие. Девушка облачается в странное пальто из золоченой кожи и прощается с подружками, как будто собирается провести каникулы на пляже, я тоже со всеми прощаюсь, улыбаюсь, жму руки, как туповатый тореро.

На улице Сукумита больше света, чем в целых австрийских городках, но даже так, за дешевой радостью от GРG, я различаю миллион черных облаков.

Обратно мы возвращаемся в тук-туке, там я выпиваю вторую ампулу. Я съеживаюсь на сиденье в ожидании веселья. Мы продвигаемся медленно, в окружении моторикш, маленьких, шумных и раздражительных мотороллеров, машин, вертолетов, девочек и мальчиков, которые никогда не спят. Я и девушка, вместе, одинокие, безмерно грустные.

Девушку зовут Лин То. Над нами проносится поезд, слышен лишь шум дрожащего моста, потом ненадолго возвращаются все другие звуки.

Лин То говорит мало. Да ей и незачем. Свою пылкость она приберегает для любви. Скорее всего, у нее есть парень, который прячется в джунглях. Только любовь имеет значение, все остальное — ничто. Так или иначе, мы приезжаем в отель, решения за меня принимает GРG, и мы трахаемся. Лин То красива, и у нее великолепное тело, но голова ее находится в Камбодже, прилегла на плечо солдата опиумной войны.

Половина камбоджийских девочек с Пат Понга и Сукумиты трахается с полудурками, чтобы вытащить из тюрьмы своих парней. Большие командиры продают своих пленных, чтобы иметь деньги на покупку игрушек из японских арсеналов. В итоге, как только Лин То выходит из комнаты, я принимаюсь рыдать. Не по собственной воле, а потому что вьетнамский GРG — это дерьмо, отходняк от которого несносен. Домашняя химия — это как плетеный стул: больше удовольствия получает не тот, кто на него садится, а тот, кто делает. В этот момент мне так грустно, как в цирке с повешенными акробатами. Потом — удивительное дело, если иметь в виду «народные промыслы», — скорбь разом улетучивается. Браво, сайгонские любители! Я думал, будет хуже. До неврологического контроля у меня остается еще шесть часов.

Я сразу же засыпаю, несмотря на шум вертолетов.

Вот женщина, и это, скорее всего, ты. Ты какая-то уж слишком худая, стоишь с фотоаппаратом на шее. На тебе резиновые сапоги, длинная юбка с орнаментом «принц Уэльский», черная обтягивающая футболка, и ты улыбаешься, хотя сейчас, кажется, не время для улыбок. Не знаю почему. Позади тебя — озеро или, возможно, это очень, очень спокойное море. В руке у тебя тростник — это заставляет думать о путешествии по реке. Малайзия или Вьетнам. Другая рука — та, в которой ничего нет, с силой сжата — как будто в кулаке у тебя что-то спрятано, что-то, чего ты не можешь уронить. Между твоим кулаком и твоей улыбкой — непреодолимая дистанция. Это тело побеждено анархией.

Когда люди говорят о тебе, я не знаю, о чем они говорят.

Я смотрю на крышу Ват По, самого большого и самого старого храма Бангкока, где покоится Отдыхающий Будда. Эти огромные белые стены и деревянный потолок вмещают в себя — по крайней мере, так говорят — всю мудрость, всю традицию тайской медицины и, разумеется, руки лучших массажистов этой части света, и пускай снаружи дым и пробки на дорогах пугают идущих с уроков детей в школьной форме — здесь время останавливается и бежит по спине, как миллион счастливых паучков.

Ты принимаешь специальную ванну, а потом старые массажистки сверху донизу проходятся по тебе ветками вереска, пока кожа не потеряет память и ее место не займет новая, радостная и доверчивая — словно человек, точно не знающий как и почему, но надеющийся на лучшие времена.

«Добрый, добрый вечер», — говорит сестра Феунанга, голышом лежащая на дубовом столе, совсем рядом с моим дубовым столом. Сначала я не понимаю, кто эта женщина и почему она обращается ко мне, но тут она говорит: «Я сестра Феунанга», потом, уже снаружи, в дверях храма — разумеется, мы оба одеты, а солнце лежит на спинах драконов на воротах в запретный город, потому что дело иде к закату, — она говорит:

Феунанг умер.

В своей комнате на «Гем-Тауэрс», высоко на городом, она рассказывает, что Феунанг решил уйти из жизни, приняв огромную дозу опиума, пока еще не забыл свою мертвую мать, потому что мужество Феунанга перед болью забвения было меньше, мужество перед болью памяти и болью смерти.

Комната сестры Феунанга тоже большая и белая, из окна видна река, самолеты на том берегу реки бирманские джунгли до самого горизонта. Сестра все еще носит траур, она красивая и предлагает мне саке и «длинные ночи», а это лучшая вытяжка из морфина в Азии, а потом мы, разумеется ложимся в постель.

Нет ничего лучше, чем трахаться с грустной женщиной, и именно поэтому, да простит меня бог, вдовы и матери, и сестры покойных — это всегда (при прочих равных) лучшее порево.

Потом сестра Феунанга садится, обнаженная, на кровать и говорит, что ее мать все еще живет внутри созданной Феунангом программы реинкарнации.

— Ей немного осталось. Без контроля радужной оболочки моего брата вся программа разрушится меньше чем за две недели.

Естественно, я спрашиваю, знает ли мать, что Феунанг умер.

— Да, знает, конечно, и не понимает, зачем она воскресла, чтобы узнать о смерти сына, и задается вопросом, не была ли лучше другая, первая ее смерть, смерть, которая по крайней мере настигла ее, когда она знала, что ее близкие остаются здесь, убитые горем, но живые.

Мать зовет нас из гостиной, и дочь рассказывает, что она, как и все матери, спит мало, чутким сном охотника, и что как бы тихо ты себя ни вел, она, как и все матери, всегда знает, что в доме находится чужой.

Девушка облачается в белый шелковый халат, миланский халат — не то чтобы я хорошо разбирался в халатах, она сама мне это рассказывает. Я надеваю штаны, и вот мы вдвоем заходим в темную гостиную, освещенную лишь мерцанием монитора. Мать Феунанга здоровается со мной, и улыбабается мне, и вспоминает меня, потому что память у программ реинкарнации такая же, как у их покойных хозяев, а память матери Феунанга была видно, превосходной.

— Я помню вас и помню ваши усилия по освобождению моего сына от самого воспоминания обо мне. И вы представить себе не можете, как я скорблю, что мой бедный Феунанг так и не воспользовался чудесной химией, которую вы ему предоставили.

— Добрый вечер, сеньора. Скорблю вместе с вами.

Мы усаживаемся рядом с ней. Рядом с матерью Феунанга. Так близко к монитору, что я могу внимательно посмотреть ей в глаза, и в глазах ее — тоска женщины, которая вернулась из смерти, чтобы увидеть то, чего видеть не хотела, чтобы обрести жизнь, которая ни для кого не имеет значения.

Сестра Феунанга смотрит в монитор не так, как смотрел Феунанг, и эта разница очевидна обеим женщинам.

— Она никогда не хотела получить меня обратно. Она любила меня, пока я была здесь, а теперь не разговаривает, просто ждет, когда истечет время и я исчезну навсегда, и по-человечески ее нельзя в этом винить.Программа реинкарнации знает, чем является, но даже так ты все равно чувствуешь то, что чувствуешь: смерть моего сына скоро станет и моей смертью, и все должно быть именно так. Не думайте, что это меня беспокоит.Когда-то я уже научилась ждать смерти, и это знание помогает мне ждать теперь. Мои последние дни полностью заняты скорбью по Феунангу, потому что этой боли я раньше не знала.

Мать Феунанга обращается только ко мне, она знает, что дочь ее не слушает.

Сестра Феунанга смотрит в монитор так, как смотрят в альбом с фотографиями, — то есть не видя ничего кроме неприкосновенных воспоминаний о прошлом.

— Раз уж вы оказались здесь, мне бы хотелось быть уверенной, что вы заставите мою дочь забыть обо всех смертях и, конечно, об этой бессмысленной реинкарнации. Моя дочь — это все, что у меня осталось, и, хотя она в это не верит, я остаюсь ее матерью, даже находясь здесь внутри.