Город и псы - Льоса Марио Варгас. Страница 23
Уарина кивнул.
– Подпишите бумагу, – сказал он. – Я разрешаю вам выйти сегодня, после занятий. Вернетесь к одиннадцати.
Холуй подписался. Лейтенант прочитал донос; глаза его прыгали, губы шевелились.
– Что ему сделают? – спросил Холуй. Он знал, что вопрос глупый, но должен был что-то сказать. Лейтенант взял бумагу. Осторожно, двумя пальцами, чтоб не помять.
– Вы говорили об этом с лейтенантом Гамбоа? – Бесформенное, бабье лицо на секунду застыло; лейтенант напряженно ждал ответа. Как легко сбить с него форс – скажешь «да», и он сразу угаснет.
– Нет, сеньор лейтенант. Ни с кем не говорил.
– Так. Никому ни слова, – сказал лейтенант. – Ждите моих распоряжений. Зайдете ко мне после занятий, в выходной форме. Я сам отведу вас в проходную.
– Слушаюсь, сеньор лейтенант. – Холуй замялся. – Я бы не хотел, чтоб кадеты знали…
Лейтенант снова встал по стойке «смирно».
– Мужчина, – сказал он, – должен отвечать за свои действия. Это первое, чему нас учит армия.
– Да, сеньор лейтенант. Но если они узнают, что я донес…
– Знаю, – сказал Уарина, в четвертый раз поднося к глазам бумагу. – Они вас съедят с кашей. Не бойтесь. Совет офицеров всегда проходит в обстановке секретности.
«Может, и меня исключат», – подумал Холуй. Он вышел. Никто не мог видеть его – в этот час кадеты валялись на койках или на траве. Посреди поля неподвижно красовалась лама, нюхала воздух. «Печальная скотина», – подумал он. Что-то было не так – ему бы радоваться или каяться, хоть как-то чувствовать, что он доносчик. Он думал раньше, что убийцы цепенеют после преступления, ходят как во сне. А сейчас ему было просто безразлично. «Я уйду на шесть часов, – думал он. – Пойду к ней и ни о чем не смогу ей рассказать». Не с кем поговорить, никто не поймет, не выслушает. Разве доверишься Альберто? Ведь он не захотел писать Тересе и последнее время изводил его – правда, наедине, на людях он его защищал. «Никому не могу довериться, – подумал он. – Почему все – мои враги?»
Чуть-чуть задрожали руки – только так откликнулось тело, когда он толкнул дверь и увидел Каву у шкафчика. «Посмотрит – сразу увидит, что я на него донес», – подумал он.
– Что с тобой? – спросил Альберто.
– Ничего. А что?
– Ты бледный какой-то. Иди в госпиталь, сразу положат.
– Я здоров.
– Все равно, – сказал Альберто. – Что тебе, полежать трудно? Так и так не выходим. Вот бы мне побледнеть. В госпитале хорошо кормят, учиться не надо.
– Зато не выпустят, – сказал Холуй.
– А так выпустят? – сказал Альберто. – Все равно сидим взаперти. Правда, говорят, в то воскресенье всех выпустят. У полковника день рождения. Может, врут. Чего смеешься?
– Так, ничего.
Как может Альберто равнодушно говорить об этом, как может он привыкнуть к этой тюрьме?
– Может, хочешь перемахнуть? – сказал Альберто. – Из госпиталя – легче. Там ночью не следят. Конечно, придется лезть со стороны Набережной. Еще напорешься на решетку, как баран.
– Теперь мало кто бегает, – сказал Холуй. – С тех пор, как ходит патруль.
– Да, раньше было легче, – сказал Альберто. – Но вообще-то и сейчас можно. Вот Уриосте сбежал в понедельник ночью. Вернулся в четыре часа.
В сущности, почему бы не лечь в госпиталь? Зачем ему выходить? «Доктор, у меня темно в глазах, голова болит, сердце колотится, меня знобит, я трус». Когда кадетов оставляли без увольнительной, они всегда старались попасть в госпиталь. Лежишь в пижаме, ничего не делаешь, кормят хорошо. Правда, врачи и фельдшера становились все вреднее. Жара им мало – они знают: подержишь на лбу часа два банановую кожуру, и температура поднимается до тридцати девяти градусов. И в гонорею не верят с тех пор, как Ягуар и Кудрявый обмазались сгущенным молоком. Еще Ягуар придумал хорошую штуку: задержишь дыхание несколько раз, пока слезы не брызнут, а потом, когда подойдешь к врачу, сердце колотится, как барабан. Фельдшер тут же скажет: «Госпитализировать. Симптомы тахикардии».
– Я ни разу не смывался, – сказал Холуй.
– Куда тебе! – сказал Альберто. – А я смывался, в прошлом году. Один раз мы с Арроспиде пошли на вечеринку и вернулись к самой побудке. Да, на четвертом лучше жилось…
– Эй, Писатель! – крикнул Вальяно. – Ты учился в школе Франциска Сальского?
– Да, – ответил Альберто. – А что?
– Кудрявый говорит, там одни дамочки. Верно?
– Нет, – сказал Альберто. – Там негров не держат. Кудрявый засмеялся.
– Съел? – сказал он Вальяно. – Подсек тебя Писатель.
– Я хоть и негр, а мужчина что надо, – хорохорился Вальяно. – Не верите – проверьте.
– Ой, страшно! – сказал кто-то. – Ой, мамочки!
– Ай-ай-ай-ай! – пропел Кудрявый.
– Холуй! – крикнул Ягуар. – Иди проверь. Потом нам расскажешь, врет он или как.
– Холуй, надвое перешибу, – сказал Вальяно.
– Ой, мамочки!
– И тебя тоже! – заорал Вальяно. – Давай иди. Я готов.
– Что такое? – хрипло спросил Питон. Он только что проснулся.
– Негр говорит, что ты дамочка, – сказал Альберто.
– Говорит, он точно знает.
– Ей-ей, так и говорит.
– Целый час над тобой издевается.
– Врут, браточек, – сказал Вальяно. – Буду я за спиной трепаться!
Все снова зафыркали.
– Смеются они, – продолжал Вальяно. – Что, не видишь? – Он повысил голос. – Вот что, Писатель. Еще раз так пошутишь – дам в рыло. Чуть с дружком не поссорил.
– Ой! – сказал Альберто. – Слыхал, Питон? Он сказал, что ты его дружок.
– Цепляешься ко мне, негритяга? – спросил хриплый голос.
– Что ты, браточек! – сказал Вальяно. – Ты мне товарищ.
– Тогда не говори, что я дружок.
– Писатель, дам в рыло.
– Не всяк негр кусает, что лает, – сказал Ягуар.
Холуй думал: «В сущности, все они дружат. Ругаются, дерутся, как звери, а в сущности, они вместе. Только я для них чужой».
«У нее были толстые, белые, гладкие ноги, прямо хоть укуси». Альберто перечитал фразу, прикинул, хватит ли секса, и решил, что хватит. Солнце сочилось сквозь грязные стекла беседки, грело ему спину, а он лежал на полу, подперев подбородок рукой. Карандаш застыл над полуисписанным листом бумаги. Кругом, среди пыли, окурков, обгорелых спичек, валялись другие листы, и чистые и готовые. Беседка стояла недалеко от бараков, в маленьком садике, рядом с замшелым, пустым бассейном, над которым летали тучи москитов. Никто – даже полковник – не знал, зачем тут беседка. Она стояла на четырех столбах, в двух метрах от земли. Наверное, ни один человек не поднимался по ее узкой, кривой лесенке, пока Ягуар не придумал открыть двери специальным крючком, который мастерили чуть ли не всем взводом. Именно их взвод нашел беседке применение – здесь скрывались те, кто хотел поспать в учебное время. «Комната вся тряслась, как будто было землетрясение. Женщина стонала, рвала на себе волосы…» Он сунул карандаш в рот, перечитал всю страницу и прибавил еще одну фразу: «Последние укусы понравились ей больше всего, и она обрадовалась, что он придет завтра». Альберто взглянул на листы, исписанные синими буквами. Меньше чем за два часа он написал четыре рассказика. Неплохо! До свистка – конца занятий – оставалось несколько минут. Он перекувырнулся и полежал на спине, расслабив все мышцы. Теперь солнце грело лицо, но глаза закрывать не пришлось – грело оно слабо.
Во время обеда вся столовая вдруг осветилась, и назойливый гул голосов немедленно стих. Тысяча пятьсот кадетов повернулись к окнам. И правда, на золотой от солнца траве чернели тени корпусов. С тех пор как Альберто поступил в училище, солнце ни разу не показывалось в октябре.
Он тут же подумал: «Пойду в беседку писать». Когда построились, он прошептал Холую: «Если будет поверка, отзовись за меня», – и в учебном корпусе, улучив минуту, когда сержант отвлекся, юркнул в умывалку. Кадеты пошли в классы, а он по-быстрому проскользнул в беседку. Он написал единым духом три рассказика по четыре страницы; только на последнем, четвертом, почувствовал, что выдыхается, ему захотелось бросить карандаш и помечтать ни о чем. Сигареты кончились несколько дней назад, и он пытался курить окурки с полу, но хватало затяжки на две, табак слежался, а от пыли першило в горле.