Похвальное слово мачехе - Льоса Марио Варгас. Страница 12
Она медленно подошла поближе.
– Что ты делаешь? – прошептала она.
Голос ее дрожал, дрожали и руки, порывисто вздымалась грудь.
– Письмо пишу, – твердо, без малейших колебаний отвечал мальчик. – Тебе.
– Мне? – улыбнулась она, делая вид, что польщена. – Ну так дай прочесть. Можно?
Но Альфонсо закрыл письмо ладонью. Он был растрепан и очень серьезен.
– Еще нет. – В глазах у него было взрослое, решительное выражение, в голосе звучал вызов. – Это прощальное письмо.
– Да? Ты куда-нибудь уезжаешь, Фончито?
– Я хочу умереть, – все так же пристально глядя на нее, ответил он. Но уже через мгновение его замершее лицо дрогнуло, на глаза навернулись слезы. – Потому что ты меня не любишь.
Этот страдальчески-агрессивный тон так не вязался с его по-детски прыгавшими губами, а слова из арсенала отвергнутого любовника – с его хрупкой фигуркой, нежным личиком и короткими штанишками, что донья Лукреция растерялась. Она застыла с раскрытым ртом, не зная, что на это сказать.
– Ну что за глупости, Фончито?… – сумела наконец пробормотать она, чуть оправясь от замешательства. – Как это я тебя не люблю? Сердечко мое, ты же мне как сын… Я тебя…
Но договорить не успела, потому что Альфонсо прильнул к ней и, обхватив ее талию, бурно разрыдался. Уткнувшись лицом ей в живот, он судорожно вздрагивал всем своим хрупким телом, скуля, как голодный щенок. Перед нею стоял ребенок – кто еще мог так безутешно плакать и так беззастенчиво выставлять напоказ свое горе? Донья Лукреция, стараясь не поддаться волнению, от которого у нее перехватило горло и выступили на глазах слезы, погладила его по голове. В растерянности, обуянная противоречивыми чувствами, слушала она, как, захлебываясь слезами, лепечет он свои жалобы:
– Ты уже столько дней со мной не разговариваешь. Я тебя спрошу о чем-нибудь, а ты отворачиваешься. Не разрешаешь, чтоб я тебя поцеловал ни утром, ни на ночь, а когда прихожу из гимназии, смотришь так, что лучше бы и не приходил… За что? Что я тебе сделал?
Донья Лукреция поцеловала его в лоб и принялась возражать. Нет, Фончито, все совсем не так. Что только приходит тебе в голову, малыш! И она попыталась в самой деликатной форме объяснить пасынку причину своего недовольства. Как это она его не любит?! Она очень-очень его любит! Да она все время только о нем и думает: где бы он ни был – в гимназии или играет в футбол со своими друзьями, – ее мысли постоянно о нем. Но все дело в том, что нехорошо ему быть все время рядом, ходить за нею как пришитому. И такому большому мальчику надо уже уметь обуздывать свои порывы, учиться быть более сдержанным – это ему же пойдет на пользу. И не следует так зависеть от нее, его любовь нужно поровну разделить между всеми, чтобы хватило и на друзей, и на кузенов, и на других детей – его ровесников. И тогда он вырастет быстрее и станет личностью и выработает характер, которым они с доном Ригоберто будут потом очень гордиться…
Донья Лукреция говорила, но внутренний голос твердил ей, что говорит она совсем не то. И мальчик, она была уверена, не обращал внимания на ее слова. И, может быть, вовсе не слышал их. «Я и сама не верю ни единому слову», – подумала она. Рыдания его стихли, но тело время от времени сотрясал глубокий вздох. Альфонсито взял ее руки и робко, медленно покрывал их поцелуями, а когда он прижал их к своей атласно-гладкой щечке, донья Лукреция услышала, как он безмятежно бормочет, обращаясь словно бы только к этим точеным пальцам, которые сжимал с такой силой:
– Я так тебя люблю… Так люблю… Пожалуйста, никогда больше не обращайся со мной как в эти дни, а не то я умру, убью себя, честное слово, убью.
В эту минуту она вдруг почувствовала, как, прорвав плотину сдержанности и благоразумия, хлынул ей в душу какой-то поток, затопляя и принципы, которые она никогда не подвергала сомнению, и даже самый инстинкт самосохранения. Склонившись на одно колено, чтобы быть вровень с мальчиком, она обняла его и принялась осыпать поцелуями, ощущая полную свободу от всех запретов, и разительные перемены в себе, и бушующую в сердце бурю.
– Обещаю тебе, – повторяла она с трудом, ибо от волнения едва ворочала языком. – Обещаю тебе, что никогда больше это не повторится. Все эти дни я притворялась, мой маленький. Как глупо я поступила: я желала тебе добра и причинила тебе боль… Прости меня…
Она шептала эти слова, целуя пасынка в лоб, в спутанные кудри, в щеки, чувствуя соленый вкус его слез, и не отстранилась, когда рот Альфонсито нашел ее губы. Полузакрыв глаза, она позволила поцеловать себя и ответила на поцелуй. Еще мгновение спустя его осмелевшие губы стали настойчивей, и тогда она разомкнула уста и впустила к себе проворную трепещущую змейку, которая сначала неловко и пугливо, а потом дерзко пробежалась, проскользила вдоль ее зубов и десен, проникла глубже. Не оттолкнула она и руку мальчика, внезапно оказавшуюся на ее груди. Она замерла на миг, словно собираясь с силами, а потом, подавшись вперед, бережным осторожным движением пальцев прикоснулась к его телу. Хотя где-то в самой глубине ее существа звучал настойчивый приказ сейчас же подняться и уйти, донья Лукреция не вняла ему, не двинулась с места, а, наоборот, прижала мальчика к себе еще крепче и, дав себе волю, продолжала целовать его все более пылко, все более свободно – и пыл этот, и свобода росли вместе с желанием. Это продолжалось до тех пор, пока, словно во сне, не услышала она скрип тормозов и – еще через минуту – голос мужа: дон Ригоберто звал ее.
В испуге она вскочила на ноги, и испуг передался мальчику. Она увидела, что одежда его в беспорядке, а губы выпачканы ее помадой.
– Пойди умойся, – велела она торопливо, и Альфонсито, кивнув, скрылся в ванной.
Донья Лукреция, испытывая сильнейшее головокружение, неверными шагами прошла к себе и заперлась в туалетной комнате. Она изнемогала от слабости, как после долгого бега. Глянув на себя в зеркало, она вдруг истерически расхохоталась и поспешно закрыла рот ладонью.
– Полоумная, вот полоумная, – приговаривала она, смачивая лоб и виски холодной водой. Потом подвергла тщательному осмотру одежду, лицо и волосы, пока наконец не почувствовала, что полностью овладела собой. Когда она вышла к мужу, то была весела, свежа и улыбчива, словно ничего и не случилось. Дон Ригоберто видел, что она, как всегда, ласкова, приветлива, заботлива, слушал о том, что забавного произошло за день, но донью Лукрецию ни на миг не покидало ощущение какой-то смутной тревоги, от которой посасывало под ложечкой и бросало в дрожь.
Мальчик ужинал вместе с ними. Он был, как всегда, скромен и вежлив: заливался мелодичным смехом, слушая шутки и анекдоты отца, и просил рассказать еще. Встречаясь с ним глазами, донья Лукреция поражалась тому, что в его ясных светло-голубых глазах не было даже тени беспокойства или смущения, не проскальзывало даже искорки потаенного злорадного лукавства.
Несколько часов спустя, во тьме спальни, дон Ригоберто снова шептал, что любит ее, и, целуя жену, благодарил ее за то счастье, которым осветила она его дни и ночи.
– Со дня нашей свадьбы, Лукреция, я стал постигать искусство жить, – слышала она его взволнованные слова. – Если бы не ты, я так и умер бы невеждой, не познав, что такое истинное наслаждение.
Она была и растрогана и счастлива, но ни на миг не могла отрешиться от мыслей о мальчике, постоянно чувствовала присутствие этого ангела-соглядатая, но оно не только не сковывало ее, но и придавало особый, лихорадочный жар наслаждению, которое она испытывала.
– Что же ты не спросишь, кто я? – прошептал наконец дон Ригоберто.
– Кто? Кто? Кто ты, любовь моя? – требовательно и нетерпеливо затормошила она его.
– Я – чудовище, – донесся до нее ответ мужа, уже отдалившегося в недосягаемые для всех, кроме него, выси воображения.
9. Портрет