Тетушка Хулия и писака - Льоса Марио Варгас. Страница 24
Пять актеров выстроились полукругом возле Педро Камачо, который — черный костюм, галстук-бабочка, развевающаяся шевелюра — давал им наставления относительно предстоящей записи. То, что он говорил, не было инструктажем, по крайней мере в прозаическом смысле этого слова. Иными словами, то не были конкретные указания, как следует каждому читать свою роль: сдержанно или с чувством, медленно или быстро. Как всегда, Педро Камачо с олимпийским величием рассуждал об эстетических тонкостях и философских глубинах искусства. Естественно, наиболее часто употребляемыми словами этого вдохновенного монолога были «искусство» и «эстетический», будто они служили волшебным ключом, который все открывал и с помощью которого все находило свое объяснение. Но еще более, чем эти тирады, поражала его глубокая убежденность, а также эффект, вызываемый ею. Педро Камачо говорил, жестикулируя и поднимаясь на цыпочки, голос его звучал, как у фанатика, одержимого одному лишь ему доступной истиной, которую он призван насаждать и утверждать в умах. Этого он достиг вполне: все пятеро актеров внимали ему, слушали его, оцепеневшие и потрясенные, широко раскрыв глаза, будто впитывая его сентенции по поводу их работы («миссии», как именовал ее боливиец). Я пожалел, что здесь не было тетушки Хулии, ибо вряд ли она поверит, если я расскажу, как преобразилась и духовно возвысилась за каких-то полчаса пламенных проповедей писаки горстка представителей самой несчастной профессии в городе Лиме.
Прижавшись друг к другу, мы с Великим Паблито сидели в углу студии на полу. Перед нами в окружении каких-то дьявольски непонятных атрибутов расположился беглец с «Радио Виктория» — новейшее приобретение Педро Камачо. Он также пребывал в мистическом трансе, внимая взываниям режиссера. Началась запись очередной главы, и этот тип превратился для меня в центр спектакля.
То был невысокий человечек, крепенький, с медным оттенком кожи и жесткими, торчащими волосами. Одет он был почти как нищий: рваный комбинезон, рубашка в заплатах, огромные ботинки без шнурков. (Впоследствии я узнал, что он известен под таинственной кличкой Батан.) Его рабочими инструментами были: толстая доска, дверь, снятая с петель, стиральная машина с водой, свисток, рулон фольги, вентилятор и прочие предметы домашнего обихода. Батан сам по себе представлял целый спектакль — с чревовещанием и акробатикой, он перевоплощался во множество персонажей, изображая все, что доступно человеческому воображению. Стоило режиссеру подать условный знак — указательный палец многозначительно покачивался в воздухе, нашпигованном вздохами, ахами и разговорами, — как Батан, ступая по доске в точно рассчитанном, замирающем ритме, изображал удаляющиеся или приближающиеся шаги героя. По другому знаку он направлял вентилятор на фольгу — и слышался шум дождя или завывание ветра; по третьему — засовывал три пальца в рот и заполнял студию птичьими переливами, которые на весенней заре будили героиню в ее загородном доме. Но особенно неподражаем он был, воспроизводя звуки улицы. Наступал момент, когда двое героев, разговаривая, пересекали главную площадь. Комаришка Очоа включал запись гудков и шума автомобилей, но все остальные уличные звуки производил самолично один Батан, щелкая языком, клекоча, подсвистывая (казалось, он все это делает одновременно). Достаточно было закрыть глаза, как в маленькой студии «Радио Сентраль» раздавались голоса прохожих, можно было различить отдельно брошенные слова, шутки, восклицания — все, что обычно слышишь, рассеянно бредя по многолюдной улице. Но и это еще не все. Подражая десяткам различных человеческих голосов, Батан в то же время ходил и прыгал на своей доске, изображая шарканье прохожих, их случайные столкновения в уличной суете. Он ходил и на руках (на них он тоже надевал ботинки), садился на корточки, свесив руки по-обезьяньи или ударяя себя ладонями или локтями. Изобразив — акустически — главную площадь, он без особого труда создавал звуковую картину роскошной виллы великосветской дамы в Лиме, устраивающей чай (естественно, чашечки китайского фарфора) для своих приятельниц: Батан звякал железками, царапал по стеклу и, дабы имитировать скольжение стульев и шаги людей по истертым коврам, водил по собственному заду маленькими дощечками. Рыча, гаркая, хрюкая и завывая, Батан фонетически изобразил зоологический сад в Барранко, при этом значительно обогатив его. После окончания записи Батан выглядел как олимпийский марафонец: он едва дышал, глаза запали, с него лил пот, не хуже чем со скакового коня.
По примеру Педро Камачо все его сотрудники держались с серьезной торжественностью, и в этом, по сравнению с прошлым, было резкое различие в работе над записью. Радионовеллы гаванской компании СМО всегда записывались в развеселой атмосфере, когда актеры, читая свои роли, посмеивались друг над другом и делали непристойные жесты, подшучивая как над собой, так и над тем, о чем они говорили в микрофон. На этот же раз у меня было впечатление, что, если кто-либо осмелится подшутить над коллегой, остальные немедленно покарают его за святотатство. Я было подумал, что актеры притворяются, преклоняясь перед своим шефом, из боязни потерять работу на радио, что в глубине души они никак не ощущают себя «жрецами искусства» в отличие от своего предводителя. Но я ошибался. Возвращаясь к себе в конторку, я проводил немного по улице Белен Хосефину Санчес (между двумя записями она ходила домой выпить чашку чая) и спросил ее, перед каждой ли записью боливийский писака произносит свои монологи или то было исключение. Она посмотрела на меня с таким презрением, что ее отвисший подбородок даже задрожал от негодования:
— Сегодня он был не в настроении и говорил совсем мало. А порой душа разрывается, как подумаешь, что его мысли не сохранятся для будущего.
Я спросил, действительно ли она, «человек с опытом», считает Педро Камачо большим талантом. Хосефина помедлила, чтобы найти подходящие слова:
— Этот человек облагораживает профессию актера.
VI
Сияющим летним утром, как всегда подтянутый и пунктуальный, доктор дон Педро Барреда-и-Сальдивар вошел в свой кабинет судьи первой инстанции (по уголовным делам) при Верховном суде города Лимы. Он был мужчиной в расцвете лет — ему исполнилось пятьдесят. Широкий лоб, орлиный нос, пронизывающий взгляд, доброжелательность и нравственная безупречность в сочетании с особой манерой держаться сразу же завоевали ему уважение окружающих. Он одевался скромно — как подобает служителю закона с низким жалованьем, но не способному на низкие поступки, — однако с такой тщательностью, что казался элегантным.
Дворец правосудия только начинал просыпаться от ночного покоя. Его громада постепенно заполнялась суетливой толпой адвокатов и адвокатишек, привратников, истцов, нотариусов, душеприказчиков, бакалавров и просто зевак.
Доктор дон Педро Барреда-и-Сальдивар, находясь в сердце этого улья, открыл свой портфель, вынул две папки с текущими делами и приготовился начать рабочий день. Через несколько секунд в его кабинете внезапно и бесшумно, как астероид в мировом пространстве, появился секретарь — доктор Селайа, человечек в очках, с малюсенькими усиками, которые ритмично шевелились, когда он говорил.
— Добрый день, мой сеньор доктор, — поздоровался он с судьей, в поклоне складываясь пополам.
— Того же и вам желаю, Селайа, — вежливо улыбнулся ему доктор дон Барреда-и-Сальдивар. — Что нам принесло это утро?
— Изнасилование несовершеннолетней с отягчающими обстоятельствами в виде морального принуждения. — Секретарь положил на стол пухлую папку. — Ответчик, проживающий в районе Ла-Виктория, по Ломброзо — тип врожденного преступника, — отрицает свою вину. Основные свидетели находятся в коридоре.
— Прежде чем выслушать их, я должен ознакомиться с полицейскими протоколами и заявлением истца, — напомнил судья.
— Свидетели подождут, сколько потребуется, — ответил секретарь и вышел из кабинета.
У доктора дона Барреды-и-Сальдивара под непроницаемой маской служителя правосудия скрывалась душа поэта. Ознакомления с бесстрастными судебными документами ему было достаточно, чтобы, очистив их от риторической шелухи, всяких там пунктов, подпунктов и латинских выражений, силой воображения постичь суть происшедшего. Так, читая протокол о случившемся в районе Ла-Виктория, он с живостью воссоздал происшедшее во всех подробностях. Судья мысленно представил себе, как в прошлый понедельник в полицейский комиссариат разношерстного и перенаселенного района вошла девочка тринадцати лет, ученица школы «Мерседес Кабельо де Карбонера» по имени Сарита Уанка Салаверриа. Она плакала, на лице ее, на руках и ногах были видны синяки. Девочку сопровождали родители, отец — дон Касимиро Уанка Падрон и мать — донья Каталина Салаверриа Мельгар. Несовершеннолетняя стала жертвой преступления накануне в жилом доме на авениде Луна-Писарро, № 12, в квартире "Г", со стороны субъекта по имени Гумерсиндо Тельо, жильца того же дома (квартира "Е"). Сарита, пытаясь побороть смущение и всхлипывания, рассказала блюстителям порядка, что преступный акт явился трагическим завершением долгого и тайного преследования ее преступником. Последний вот уже восемь месяцев — то есть со дня, когда он появился в доме № 12 (личность это была странная, можно сказать — темная), — преследовал Сариту Уанку (причем ни родители девочки, ни соседи не догадывались об этом) сомнительного рода комплиментами и непристойными намеками. От намеков Гумерсиндо Тельо перешел к действиям, предприняв несколько попыток обнять и поцеловать девочку во дворе дома № 12 или на ближайших улицах, кода она возвращалась из школы или выходила за покупками. По причине естественной стыдливости пострадавшая не рассказывала родителям об этом.