Тетушка Хулия и писака - Льоса Марио Варгас. Страница 46
— Только что гинеколог Альберто де Кинтерос принимал роды тройни у своей племянницы, но один из этих лягушат застрял. Не можете ли вы подождать меня минут пять? Я сделаю девушке кесарево сечение, а затем мы выпьем с вами отвара йербалуисы с мятой.
Усевшись на подоконник и покуривая сигарету, я подождал, пока писака не извлечет на свет Божий тройняшек. Операция действительно отняла у него всего несколько минут. Пока он снимал свои одеяния и аккуратно убирал их вместе с накладными усами в пластиковый мешок, я сказал ему:
— Вам понадобилось на роды тройняшек при кесаревом сечении и прочих осложнениях всего пять минут! А я потратил три недели на рассказ о трех «летающих» мальчиках.
Пока мы шли в бар «Бранса», я рассказал Педро Камачо, что после многих неудавшихся рассказов сочинение о мальчиках показалось мне вполне приемлемым и что я отнес его в воскресное приложение газеты «Комерсио», хотя и дрожал от страха. Редактор при мне прочел рассказ и высказался довольно туманно: «Оставьте, посмотрим, что с этим можно сделать». С тех пор прошло два воскресенья, и каждый воскресный день я с нетерпением покупал газету, но пока — тщетно. Педро Камачо не тратил время на чужие проблемы.
— Давайте пожертвуем едой и пройдемся пешком, — сказал он, задержав меня за руку, когда я уже собирался усесться, и возвращая на авениду Ла-Кольмена. — У меня какой-то зуд в икрах, а это предвещает спазмы. Вот что значит сидячая жизнь. Мне не хватает физических упражнений.
Я знал, что он ответит, если я предложу ему последовать примеру Виктора Гюго и Хемингуэя: писать стоя. Но на этот раз я ошибся.
— В пансионе «Ла-Тапада» случаются занятные вещи, — говорил он, даже не удостоив меня ответом (все это время он вынуждал меня чуть ли не вприпрыжку бегать вокруг памятника генералу Сан-Мартину). — В лунные ночи там плачет какой-то юноша.
Я редко бывал в центре по воскресеньям, и меня удивило, насколько отличается будничная публика от той, которую я увидел сейчас. Вместо обычных чиновников вся площадь была заполнена служанками — сегодня их день отдыха; здесь можно было встретить и молодых горцев с загаром на щеках, в неуклюжей обуви, и босоногих девушек с заплетенными косичками. В густой толпе мелькали бродячие фотографы и торговки съестным. Я заставил писаку остановиться перед бронзовой дамой в тунике в центре памятника, посвященного Родине. Надеясь развлечь его, я рассказал, почему у дамы на голове столь странный убор: здесь, в Лиме, отливая бронзу в формы, мастера перепутали указания скульптора и вместо пылающего пламени вокруг головы статуи, олицетворяющей Родину, изобразили ламу [45]. Как и следовало ожидать, Педро Камачо даже не улыбнулся. Он опять взял меня под руку и увлек за собой. То и дело натыкаясь на прохожих, он продолжал свой рассказ, безучастный ко всему окружающему, в том числе и ко мне:
— Никто не видел этого молодого человека, но есть основание предполагать, что это какое-то чудовище. Может быть, внебрачный сын хозяйки пансиона, горбун, карлик, урод о двух головах, которого донья Атанасия прячет днем, чтобы никого не пугать, а по ночам выпускает проветриться?
Педро Камачо говорил без всякого выражения, и это напоминало магнитофонную запись. Желая подзадорить его, я сказал, что такое предположение кажется мне маловероятным. А может, молодой человек оплакивает свою любовь?
— У влюбленного была бы гитара, скрипка, или он пел бы, — ответил Педро Камачо, глядя на меня с презрением, смешанным с состраданием. — А этот плачет, сколько потоков слез!…
Мне хотелось, чтобы писака рассказал все по порядку, но он не был собран и сосредоточен, как обычно. Я узнал лишь, что вот уж которую ночь в одном из закоулков пансиона слышен плач и жильцы «Ла-Тапады» недовольны. Хозяйка, донья Атанасия, говорила, что ничего не знает, и, как выразился Педро Камачо, «ссылалась на вмешательство духов».
— Возможно, он оплакивает совершенное преступление, — предположил Педро Камачо тоном бухгалтера, вслух подводящего сальдо, и продолжал тащить меня за собой в направлении «Радио Сентраль» после того, как мы раз двенадцать обошли вокруг монумента. — Семейное преступление? А может, он отцеубийца, который в раскаянии рвет на себе волосы, истязает себя? А может, он — сын крысятника?
Педро Камачо отнюдь не был взволнован, однако я убедился, что на этот раз он более рассеян, чем прежде, и менее способен слушать, поддерживать разговор и помнить, что рядом с ним кто-то есть. Я был уверен, что он меня не замечает, и надеялся, что он продлит свой монолог: слушать Камачо означало наблюдать за полетом его фантазии. Однако столь же неожиданно, как заговорил он о невидимом плачущем, Педро Камачо замолчал. Он вошел в свою каморку, снял черный пиджак и галстук-бабочку, натянул на голову сетку для волос и надел дамский парик с пучком, вытащенный из другого пластикового пакета. Я не вытерпел и рассмеялся:
— С кем имею честь?
— Я должен давать советы одному сотруднику лаборатории, по убеждениям франкофилу, убивающему собственного ребенка, — объяснил Педро Камачо со смешком, нацепив вместо прежней библейской бороды яркие серьги и наклеивая на щеку кокетливую мушку. — До свидания, дружище.
Я не успел сделать и шага к выходу, как услышал ровное, уверенное, быстрое, неизменное постукивание «ремингтона». В автобусе, направляясь в Мирафлорес, я размышлял о жизни Педро Камачо. Какая же социальная среда, какие личные связи, отношения, проблемы, случайности, факты породили это литературное призвание (литературное ли? А если нет, тогда что же это?), которое претворилось в действие, вылилось в творческий труд и нашло своих почитателей? Как можно быть пародией на писателя и одновременно единственным человеком в Перу, достойным писательского звания по времени, отданному профессии, и по числу созданных произведений?.. Почему те, для кого литература была лишь предметом тщеславия или прихотью, считались более достойными именоваться писателями, чем Педро Камачо, который только и жил для того, чтобы писать? Не потому ли, что те читали (или по крайней мере знали, что должны были прочесть) Пруста, Фолкнера, Джойса, а Педро Камачо был почти малограмотен? Я размышлял об этом с грустью и горечью. Мне становилось все яснее, что единственно, кем я хочу быть, так это писателем, и каждый раз я убеждался, что достичь этого можно, если полностью — душой и телом — посвятишь себя литературе. Я не хотел стать полуписателем, писателишкой, я мечтал стать настоящим писателем, как… кто же?
Я знал лишь одного, кто целиком отдавался своему призванию с одержимостью и страстью, и это был боливийский радиодраматург — потому он так обворожил меня.
В доме стариков меня ждал сияющий счастьем Хавьер. Он придумал на воскресенье такую программу, что и мертвого можно было расшевелить. Хавьер как раз получил свою ежемесячную субсидию от родителей из Пиуры, да еще со щедрой прибавкой по случаю предстоящих национальных праздников. Он решил, что «лишние» соли мы истратим вчетвером.
— Специально для тебя я приготовил интеллектуально-космополитскую программу, — говорил Хавьер, покровительственно похлопывая меня по плечу. — Аргентинская труппа Франсиско Петроне, ужин по-немецки в ресторане «Ринкон-Тони» и на французский манер завершение праздника в ночном клубе «Негро-Негро» с танцами болеро в полнейшей темноте.
Если Педро Камачо из всех, кого я знал за свою короткую жизнь, казался мне наиболее достойным звания писателя, то Хавьер, отличавшийся среди моих знакомых щедростью и склонностью к излишествам, напоминал вельможу эпохи Возрождения. Ко всему прочему он был необыкновенно энергичен: тетушка Хулия и Нанси были уже осведомлены о предстоящих развлечениях. Мало того, билеты в театр лежали у Хавьера в кармане. Программа была более чем соблазнительна и сразу развеяла все мои мрачные размышления о призвании и нищенской судьбе литератора в Перу. Хавьер тоже был очень доволен: вот уже месяц, как он постоянно встречался с Нанси, и его настойчивое ухаживание приобретало свойства общепризнанного флирта. Ему помогло то, что он доверил кузине тайну моих отношений с тетушкой Хулией, и под предлогом пособничества нашим вылазкам он теперь встречался с Нанси по нескольку раз на неделе. Кузина и тетушка Хулия стали неразлучны, они вместе ходили за покупками, в кино, делились секретами. Нанси превратилась в восторженную покровительницу нашего любовного романа. Однажды она меня порадовала, сказав: «Хулита обладает такими качествами, при которых возраст, кузен, уже не играет никакой роли».
45
Llama— по-испански означает и «пламя», и «лама» жвачное животное.