Дмитрий Донской - Лощиц Юрий Михайлович. Страница 18
Помня предыдущий урок, московское правительство посчитало, что будет неосмотрительностью с его стороны, если Дмитрий-Фома и впредь останется при своем уделе, в опасной близости от первопрестольного города. Поэтому ему было велено выехать в Нижний и находиться пока там — под опекой старшего брата.
Теми же днями великокняжеский совет отрядил особую рать в Ростов. Неприятное, но неотложное поручение: уловить тамошнего князя Константина Васильевича. Ростов, как и все Ростовское княжество, давно уже был по воле Москвы поделен надвое. Одной частью сейчас правил князь Андрей Федорович, на помощь которому шла рать, а другою — этот самый Константин Васильевич, родич московского великого князя (напомню еще раз: женатый на дочери Ивана Калиты Марии) и до последнего часа союзник Дмитрия-Фомы.
Все никак не мог смириться Константин Васильевич, что не ему одному Ростов принадлежит. Сколько раз обивал саранские пороги, выпрашивая ярлык на вторую часть. В последний приезд, год назад, до того засиделся в Орде, что угодил в самый разгар «замятии», и на обратном пути какая-то татарская вольница ограбила его дочиста, даже нательное белье содрали с князя. Иной бы и угомонился после такого сраму.
Подоспев в Ростов, московские люди взяли Константина Васильевича. Хоть и стыдно было так-то круто обойтись с дядей своим, пусть и не кровным, Дмитрий внял совету бояр, хорошо знавших норов ростовского строптивца, и дал согласие на то, чтобы выслали его в Устюг.
Почти одновременно были взяты еще два удельных князя — сподручники Дмитрия-Фомы: стародубский Иван Федорович и галичский Дмитрий. И тот и другой лишались своих уделов. Вместе враждовали против Москвы, вместе пускай и сидят в Нижнем, при Константиновичах...
Будто было что-то в самом воздухе тех дней — вещающее о близости перемен, о назревании великих новин — тревожных или радостных? Люди чаще вопросительно оглядывали небо, боясь пропустить начертанные на нем предвестья, но еще более боясь, когда предвестья эти являлись. В последние лета воздушные знаменья навещали русский небосклон особенно часто. То в зимнюю стужу вдруг кровавые облака вспыхивали наверху и накатывали, накатывали огненным потопом — с востока на запад... А то как-то в осенины, под вечер, месяц в небе погиб, а остался только кроваво-мутный месячный круг... А то в послеобеденное время затмилося солнце черным щитом и окружил его червонный обод.
Частым небесным беспокойствам сопутствовали земные, незримые и зримые. В 1363 году, тем же летом, когда Дмитрия-Фому из Суздаля выгнали, по всем княжествам виделось, и летописцы в разных городах записали про очередное знаменье: «В солнце черно, акы гвозди, а мгла велика стояла со два месяца». Где-то горели лесные дебри, тлели мшаные болота, среди дня не истаивали горькие туманы. Высохли ручьи в оврагах, ушла вода из малых озер и прудов, донный ил закоробился и зазмеился трещинами; окаменелая земля звучала под ногой сухо, как старая кость. Птицы на лету сталкивались в чадной мгле и падали замертво.
Беда вскоре вышла из-под спуда: вспыхнули новые моры в русских городах. Началось с Нижнего Новгорода (наверняка ведь с торговых рядов, от низовских купцов?). В то же лето поветрие перекинулось на берег Плещеева озера. В самом Переславле и по уезду умирало каждый день от семидесяти до ста пятидесяти человек. Болезнь обнаруживала себя по-разному. У одних вспухала на теле железа: у кого на шее, у кого под лопаткою или на бедре. У иных же тело чисто, но вдруг будто рогатиною ударит под грудь, против сердца, либо между лопаток, и вскоре бросит человека в жар, в кровавый кашель, выступит сырой пот, напоследок ознобом охватит, крупной дрожью, и так продлится день, другой, редко кто доживет до третьего.
Перекрыли московскую дорогу на Переславль. Но уже из Рязани слышно о черной болезни, из Твери, из Владимира, из ближайших Можайска и Волоколамска.
«Увы, увы! — восклицал очевидец, трепеща в ожидании, — кто возможет таковую сказати страшную и умиленную повесть?.. И бысть скорбь велия по всей земли, и опусте вся земля, и порасте лесом, и быша потом пустыни непроходимыя».
IV
Повезло еще Ивашке, Дмитриеву младшему: помер он скороспешно, в детском безвинном возрасте, мать над ним стонала, а не он над нею сердчишко надрывал. Случилось это в осенины 1364 года, на исходе октября, а спустя два месяца, 27 декабря, не стало и великой княгини Александры.
Нет горшего горя, чем увидеть родную мать бездыханной, целовать ее в ледяные уста! Лучше самому прежде помереть, да подальше, на чужбине, чтоб не узрела она и не прознала, но все бы верила: жива ее кровушка. А мать свою схоронить — нет горшего горя, ибо в гроб полагается источник нашего живота, родник жизни пригнетается могильным камнем.
Вот и нет уже семьи у отрока московского при самом начале пути. Единокровная тетка Мария, вместе с мужем опальным, ростовским Константином Васильевичем, в един почти час от той же лихой болезни помирает, оставив сиротами двух сыновей, двоюродных братьев Дмитрия. Что ж, родичей-то у него и теперь немало, если оглядеться да осчитать всех. Только вот самых ближних — никого, кроме сестры Любови, но она далеко, в Литве.
Смерть иногда казалась всесильной. Но, отнимая живых от живых, она невольно сплачивала тесней круг оставшихся. И вот с годами стало приносить свои благие плоды раннее сиротство того же Дмитрия, того же братана его Владимира, десятков, даже множества сотен подростков его поколения. Неутоленная жажда кровного родства, тоска по семье изливались в страстное желание обрести новые узы, выйти на простор какого-то неизведанного еще понимания родства — не по плоти, но по духу. Тысячи русских семей гибли вокруг насильственным образом — не от огня и меча, так от моровых смерчей, и человеческая душа, не в силах более смиряться с таким уроном, чуяла в себе потребность уродняться с первым встречным, незнакомцем, таким же сиротой. Неизвестно, когда оно сложилось, может, и позднее, но есть предание, и по сей день оно живо, будто именно при Дмитрии — чуть ли не он сам поощрил и узаконил — впервые подросток, встречая незнакомых мужчину или женщину в возрасте, начал обращаться к ним как к «дяде» или «тете». И это очень-очень похоже. Ближний, друг, брат, сестра, отец, мать — слова полнились новым значением, волнующе широким, но и обязывающим.
Так начиналось, так будет. Но пока еще у нас на череду — повесть о раздорах, о позорном злопыхательстве брата на брата.
Пора сказать и о младшем из Константиновичей, князе Борисе. Впервые внимание русских летописцев он обратил на себя в 1365 году. Незадолго до этого принял монашество и преставился в годину мора Андрей Константинович Нижегородский. Дмитрий-Фома, которому по милости Москвы к тому времени вновь разрешено было княжить в Суздале, со всей семьей засобирался было в Нижний — занимать переходящий под его руку родительский стол. Повел он с собой и суздальского епископа Алексея. Но Борис, сидевший на своем уделе в Городце, всего в сорока верстах от Нижнего вверх по течению Волги, считал, что Нижний и Городец — одна земля и править ею должен один хозяин. И, конечно, он быстрее поспел к опустевшему столу. Уговоры и устыжения прибывшего Дмитрия нисколько не подействовали на князя-Бориса. Он уже окопался в Нижнем, в буквальном смысле слова окопал крепость новым рвом и приказал возить камень для крепостных стен. Этот младший Константинович в отличие от старшего брата-миротворца и среднего, весьма теперь поколебленного в своем самомнении, оказался нрава открыто разбойного, с особо чутким нюхом на то, что плохо лежит. К тому же как раз намедни ему доставили из Сарая ярлык на нижегородские владения, с завидной расторопностью выхлопотанный у какого-то самоновейшего, только что проклюнувшегося хана, не то Азиза, не то Осиса.
Правда, хан этот, как вскоре выяснилось, Дмитрия-Фому тоже не оставил в обиде, а еще щедрей отличил, вручив ему ярлык... на все то же великое княжение Владимирское.