Песни Мальдорора - Лотреамон. Страница 27
(3) Периодическое отмирание всех человеческих чувств это не пустые слова, как может показаться. Или во всяком случае не такие пустые, как многое другое в том же роде. Пусть поднимет руку тот, кто всерьез готов обратиться к палачу с просьбой заживо содрать с себя кожу. Пусть поднимет голову тот, кто охотно подставит грудь под пули. Я поищу глазами шрамы, сосредоточу всю остроту осязанья на кончиках пальцев дабы ощупать тело такого чудака, удостоверюсь, забрызган ли мой белоснежный лоб мозгами из простреленного черепа. Нет, любителя подобных самоистязаний не найдется в целом свете. Я не ведаю смеха, это верно, ибо до сих пор еще ни разу не смеялся. Однако было бы опрометчиво утверждать, будто губы мои не растянулись бы при виде человека, который заявил бы, что этакое диво существует. Но то, чего никто не пожелал бы для себя, в избытке выпало на мою несчастную долю. Правда, мне не приходилось корчиться от боли, да это бы еще и ничего. Зато мой ум иссох от постоянных, напряженных, иступленных размышлений, он стонет, он вопит, точно лягушки, чье мирное болото посетила стая алчных цапель или прожорливых фламинго. Блажен, кто безмятежно спит на мягком ложе из пуха, выщипанного с груди полярной гаги, не замечая, что выдает себя врагу. Я же не смыкаю глаз вот уже три с лишним десятка лет. С самого недоброй памяти дня моего рождения я воспылал неукротимой ненавистью ко всем лежанкам, приспособленным для усыпления. Я выбрал этот жребий сам, здесь нет ничьей вины. Так что отбросьте подозрения – они излишни. Вы видите блеклый венок на моей голове? Его сплело само упорство своими тонкими перстами. И пока горячий, как расплавленный металл, жизнетворный ток не остановится в жилах моих, я не усну. Каждую ночь я заставляю свое воспаленное око неотрывно взирать на звезды в квадрате окна. А меж опухших век для пущей верности вставляю щепку. И, не меняя положения, прислонясь к холодной стенке, простаиваю напролет всю ночь, и стоя встречаю утро нового дня. Порою все же мне случается грезить, но при этом я вполне владею своим сознанием и телом, ибо да будет вам известно, что и кошмары, холодным фосфорическим огнем пылающие по углам, и лихорадочная дрожь, что прикасается своей культей к моим щекам, и монстры, потрясающие окровавленными когтями, – суть творения моего ума: он плодит и кружит их в бешеной пляске, чтобы найти занятие в вечном своем бдении. Пусть свободная воля – лишь слабая былинка, но она постоит за себя, она объявляет бесстрашно и твердо, что никогда не примет в число своих чад тупое забытье, – ибо спящий слабее оскопленного самца, Бессонница истощает плоть, сокращает путь к могиле, так что уже и ныне я ощущаю запах кладбищенских кипарисов, – пусть так, но все равно, пресветлый лабиринт моего сознания ни за что не выдаст своих святынь глазам Творца. Сокровенное чувство чести, в чьи благодатные объятия меня неудержимо тянет, велит мне всеми силами противиться такому униженью. Суровый страж беспечной души, я не позволяю своему утомленному стану согнуться и опуститься на ложе трав в тот час, когда на побережье зажигаются ночные фонари. Гордый победитель, я ускользаю из тенет коварного мака. Не диво, что сердце мое, ожесточившись в этой нечеловеческой борьбе, замуровало свои помыслы в собственных недрах, уподобившись голодному, что пожирает сам себя. Неприступный, как титан, я прожил весь свой век, не смыкая широко отверстых глаз. Конечно, днем, как хорошо доказывает опыт, каждый может успешно противостоять Великому трансцендентному Объекту (как он зовется, всем известно), ибо в это время суток наша воля готова защитить себя и дать нешуточный отпор. Но вот всю землю и всех людей, не исключая тех, кого наутро ожидает виселица, обволакивает сумрак ночи, и тогда… о, как страшно видеть, что твой мозг – в кощунственных чужих руках! Беззастенчивый проклинает насильника, но поздно, дело сделано: целомудренный его покров изорван в клочья. Позор! дверь нашего убежища взломана, и все доступно разнузданному любопытству Божественного Вора. Не смей терзать меня так подло, слышишь, ты, мерзкий соглядатай моих мыслей! Я существую, и значит я – это я, и никто другой. Я не потерплю двоевластия. Я желаю распоряжаться своею сокровенной сутью единолично. Я должен быть свободен… или пусть обратят меня в гиппопотама. Провались сквозь землю, невидимый бич, и не раскаляй добела моей ярости. В одном мозгу нет места для меня и для Творца. Вновь ночь окрашивает мглою быстротечные часы, и вот, глядите, человек, не устоявший перед силой сна: каков он, распростертый на постели, что увлажнена его холодным потом? И что такое это ложе, впитавшее агонию затухающих чувств, как не сколоченный из тесаных сосновых досок гроб? Медленно, словно под натиском некоей безликой стихии, отступает воля. Липкая смола застилает глаза. Как разлученные друзья, тянутся друг к другу веки. Тело превратилось в труп, хотя и дышащий. Руки и ноги недвижимы, словно четыре массивных бревна пригвоздили к матрасу. А простыни, вы только посмотрите, простыни – как саван. Вот и курильница, в которой дымится ритуальный фимиам. Подобно далекому морю, ропщет и подступает все ближе к изголовью вечность. Земное жилище исчезло, падите ниц, о смертные, здесь осиянный свечами придел для отпеванья! Случается порою, что плененный разум, пытаясь сбросить оковы глубокого сна и победить свое природное несовершенство, вдруг с изумленьем замечает, что обратился в погребальный обелиск, и, рассуждая с безупречной логикой, мыслит так: «Нелегкая задача – восстать с этого ложа. Меня влекут в повозке к двустолпной гильотине. Как странно: мои руки омертвели и уподобились бесчувственным колодам. Прескверная это штука, когда тебя во сне везут на эшафот». Кровь стучит в голове. Судорожно, со всхлипом, вздымается грудь. Все тело напружинилось, но каменная глыба не дает пошевельнуться. И наконец явь прорывает пленку сновидений! Но если борьба строптивого «я» с безжалостной каталепсией сна затягивается надолго, то замороченный галлюцинациями разум впадает в бешенство. И, подстрекаемый отчаяньем, распаляется все больше, пока не одолеет естество и сон, почуяв, что жертва ускользает, не выпустит ее и не умчится прочь с позором и досадой. Бросьте щепотку пепла в мои пылающие глазницы. Не глядите в мои вечно открытые очи. Понятно ль вам, какие муки я терплю (зато ликует гордость)? Каждый раз, когда ночь сулит всем людям негу и покой, один небезызвестный мне смертный вышагивает под открытым небом. Я опасаюсь одного: как бы не сломила моего упорства старость. Что ж, пусть настанет тот роковой день, когда я засну! Но лишь только проснусь, бритва не замедлит впиться в мое горло и тем докажет, что уж она-то – самая доподлинная явь.
(4) … Кто, кто дерзнул втихомолку, как злоумышленник, подползти к сумрачной груди моей, петляя длинным телом? Кто б ни был ты, сумасбродный питон, что за причина твоего нелепого визита? Нестерпимые муки совести? Но не слишком ли далеко зашла твоя надменная самоуверенность, удав, если ты мог безрассудно предположить, будто твой вид заставит меня счесть тебя раскаявшимся преступником. Да, ты исходишь белой пеной, однако в ней я вижу только признак бешеной злобы. Или тебе неизвестно, что взор твой вовсе не горит святым огнем? Пойми же, если бы я принялся, как ты заносчиво воображаешь, расточать тебе утешительные слова, то это обличало бы мое полнейшее невежество в физиогномике. Вглядись-ка, да попристальнее, в то, что я с не меньшим, чем другие люди, основаньем, именую своим лицом. Ты думаешь, оно в слезах? Ты обманулся, василиск. Тебе придется обратиться за сочувствием к кому-нибудь другому, а я, хотя бы и хотел, решительно не в силах выжать из себя ни капли состраданья. Да и вообще, какие вразумительные доводы могли привлечь тебя сюда, на твою же погибель? Я не могу вообразить, чтоб ты не понимал, что мне достаточно лишь надавить пятою на треугольную твою гадючью голову, и мягкий дерн саванны покраснеет и обратится в мерзостное месиво.
– Исчезни, скрой поскорее с глаз моих свой восковой преступный лик! Не я, а ты сам – тот призрак, что померещился тебе со страху. Так откажись же от ложных наветов, или теперь уж я примусь обличать тебя, а птица-секретарь, пожирающая змей и рептилий, меня поддержит. Что за чудовищное наважденье мешает тебе узнать меня? Или ты забыл, чем мне обязан, забыл о том, что это я даровал тебе жизнь, вырвав ее из мрачного хаоса, а ты поклялся служить мне верно и до гроба. В счастливом детстве (а то была пора наивысшего расцвета твоих духовных сил) ты, бывало, с быстротою серны обгонял всех, взбегал на холм, чтобы протянуть ручонки навстречу животворным лучам восходящего солнца. Дивные, как перлы, и переливчатые, как алмазы, звуки исторгались из твоего звенящего горла и сливались в гармоничные трели протяжно-хвалебного гимна. Теперь же ты отбросил, как грязное рубище, то кроткое терпение, с которым я так долго пестовал тебя. Благодарность, что жила в твоем сердце, испарилась, как лужа в летний зной, а на ее месте укоренилась и разрослась до трудноописуемых размеров самолюбивая гордыня. Да кто ты такой, чтобы так безрассудно полагаться на слабые свои силенки?