Допплер - Лу Эрленд. Страница 16
— Я приведу его в палатку, — говорит жена.
— Получишь стрелу в горло, — отвечаю я. — Не обессудь.
Несколько дней я мучаюсь в поисках настроения. Праздную лодыря, сидя у костра: строгаю стрелы, обираю блох с Бонго, иногда пою ему, но вяло, все без настроения. То, что я побыл дома и забирал к себе Грегуса, сбило меня с панталыку. Я снова потерял душевный покой. И думаю о том, как далеко отошел от накатанной жизненной колеи, по которой двигался, пока лес не забрал меня к себе, если так можно выразиться. Звучит напыщенно, хотя по сути чистая правда. Я присутствовал во всех обычных для жителя Осло местах и делал всё как все, и вдруг — мне открылся лес, и он забрал меня к себе. Усыновил. И сделал это как нельзя более вовремя. Вижу я теперь. Все шло к тому, чтобы я стал мизантропом и форменным мучением для окружающих. Столичный город Осло не желал терпеть на своих улицах такую некачественную единицу. Я не излучал ни энергии, ни положительного настроя. Не был подарком судьбы ни для ближних, ни для сослуживцев, ни для моего более-менее широкого социального круга, ни для той экономической конструкции, в которую все вышеперечисленное встроено. Еще немного, и я стал бы для всех обузой, но меня выбраковали раньше. Природа так чертовски дальновидна, что выбраковала меня раньше, чем я успел нанести ей ущерб. Лично мне эта система упреждения внушает уважение. Тысячелетия развития природы и культуры отладили механизм, который таких, как я, просто выпалывает из рядов. Нас обезвреживают. Врагов человечества, которые вот-вот сорвут флер с иллюзии о братстве и осмысленности, отправляют прочь — одуматься в одиночестве. В море, например, или в горы, или под замок, или вот, как в моем случае — в лес. Лукавый способ наказать так, чтоб это отчасти казалось и наградой.
Вот об этом и о многом другом я и размышляю, бездельничая у костра.
Прав ли я, так ли все обстоит в действительности. я не знаю. Как и того, а существует ли вообще то, что люди так дерзновенно называют действительностью. Единственное, в чем я более-менее уверен: костер греет, а у моих ног лежит лосенок по имени Бонго и мурлычет, если так называется звук, коим лоси выражают, что им хорошо.
И Рождество наступает.
Я слышу его по тому, что ближе к вечеру становится необычно тихо. Люди внизу, в городе, никуда не идут и не едут. Они добрались до мест, где будут сегодня праздновать, и успокоились. Таким кротким, примолкшим город бывает, наверно, один-единственный день в году. И вот этот день настал, и к нам сюда тоже доносится меньше звуков. Кажется, что город присмирел. Стал ручным, неопасным. Готовым есть с моей руки, И вдруг зазвонили колокола. Они ударили не все разом, а вступая постепенно, и мы с Бонго воспользовались моментом, чтобы обменяться подарками. Ему досталась симпатичная шляпка из гофрированной бумаги, сделаная мной лично. Бумага торчала из помойного бака, мимо которого днями пролег, как говорится, мой путь, я прихватил ее и потратил несколько ночных часов на создание этой хитроумной конструкции. Сам я получил не то чтобы все сокровища мира. Да что уж темнить, ничего я не получил, но, бог мой, Бонго же лось, и я ни секунды не сомневаюсь, что мне достался бы незабываемый подарок, сумей он постичь, что такое Рождество. Ты, Бонго, сам по себе подарок, говорю я. Не комплексуй. То, что ты здесь со мной, уже счастье. С Рождеством тебя!
Когда Дюссельдорф открывает дверь, первым делом я отмечаю, что у него огромные мешки под глазами и он в той же одежде, какую я видел на нем две недели назад.
— Вот проклятье, Рождество, — первое, что он говорит, увидев нас.
О рождественском ужине он начисто забыл, но все же приглашает нас в дом, пряча досаду. Усадив нас на диван, идет в подвал, приносит из морозильника морошку и сует ее в печку, забыв вынуть из пакета для замораживания. Потом подсаживается к фортепьяно и героически пытается поднять дух нам и себе исполнением «Земли прекрасной» [12]; выходит ужасно.
— Пожалуй, мы пойдем, не будем мешать, — говорю я минут через пять.
— Ты серьезно? — спрашивает Дюссельдорф с явным облегчением.
— Да. Я вижу, работа тебя не отпускает, — говорю я.
— Как ни смешно, но ты угадал, — говорит Дюссельдорф, — Так и есть. Это все лицо отца. Мне кажется, я что-то такое нащупал. Осталось чуть-чуть. Мне удалось добиться улыбки. Теперь на очереди глаза.
Мы вдвоем подходим к столу со штативом, на котором, как и в прошлый раз, укреплена маленькая фигурка солдата. Рядом лежит фотография отца, и видно, что Дюссельдорф не хвастает, когда говорит, что нащупал что-то. Между фигуркой и человеком на снимке пугающее сходство.
— У меня нет слов, — говорю я.
— Сам видишь, — отвечает Дюссельдорф. — Извини, что так получилось с ужином. Давайте попробуем еще раз на Новый год.
— Ничего страшного, — говорю я. — Будут и другие рождественские вечера.
— Надо надеяться, — отзывается Дюссельдорф.
На прощание я получаю морошку, по-прежнему скорее замороженную, чем отлипшую. Дюссельдорф настолько возвращается в действительность, что даже перевязывает контейнер с ягодами красной лентой, придавая ему сходство с настоящим подарком.
— Спасибо тебе, — говорю я. — И счастливого Рождества.
— И тебе, — отвечает Дюссельдорф.
Когда мы приходим в палатку, выясняется, что заходил Железный Рогер с подарком. Он оставил записку с благодарностями за проигрыватель и диски. Дети очень радовались, пишет он. В свертке я нахожу отмычку. Я несколько раз сглатываю, чтоб исчез комок в горле. Вот это я понимаю, настоящий друг. Остаток вечера мы угощаемся полуоттаявшими ягодами. Бонго засыпает рано, а я долго сижу у костра и думаю, что Дюссельдорф подал всем нам пример, как надо чтить отцов. Я тоже должен увековечить память моего отца. Пусть я его и не знал. Вернее, наоборот — раз я не знал. Он прожил жизнь,уединившись в своем мирке. Как живу и я. Но он был на земле. И я есть.
Если я не увековечу память отца, этого не сделает никто. Я должен воздвигнуть тотемный столб в его честь. Золотая мысль! Вот оно — единственное все же стоящее дело в жизни, сразу понимаю я. Сделать тотем своими руками и поставить здесь, в лесу. Засыпая, я мысленно рисую себе, как мой столб будет выглядеть.
Рождественскую неделю мы проводим в основном под крышей. На улице холодно и промозгло, а снега так и нет. Я по большей части сижу у костра и мастерю предметы, которые лет сто или даже пятьдесят назад я смог бы продать летом в городе на ярмарке, но теперь их круглый год легко купить в «ИКЕА» за каких-нибудь десять крон. Массовое производство выбило почву из-под товарообмена. Кустарей вроде меня оно выставило и вовсе посмешищами. Съело с потрохами. Но я не сдаюсь. Тружусь себе и тружусь. Иногда прерываюсь, чтобы научить Бонго простейшим словам, но он необучаем, в конце концов признаю я. Пару гласных звуков, если не придираться к различиям между ними, он еще может воспроизвести, но насчет согласных надежды нет. Бонго, тебе предстоит пройти долгий путь, говорю я. Так и знай. Но я пройду его вместе с тобой. Не сомневайся. Я пройду его вместе с тобой.
Каким мы оставили Дюссельдорфа на Рождество, таким и нашли на Новый год.
С той разницей, что теперь он сам это заметил и заранее выставил на крыльцо бутылку водки с красным бантом на горлышке.
Осталось совсем немного, написал он на визитке Союза художников — специалистов по ртам, ушам и носам. С Новым годом! Поняв намек, я не стал стучать в дверь, забрал бутылку, вернулся в палатку и напился в зюзю, а теперь вот вышел пописать, стою на своем обычном месте, смотрю на Осло и думаю, что в новом году у меня две задачи: создать памятник отцу и по возможности ничего больше не делать. Я подниму искусство ничегонеделанья на недосягаемую высоту. А к цивилизации не вернусь, фигушки. И раз уж я оказался в этом месте, то начинаю кричать. От имени короля и премьер-министра в одном лице я обращаюсь к народу. Дорогие, ору я, соотечественники, не люблю я вас. Возьмите себя в руки наконец. Разуйте глаза и перестаньте уже быть такими чертовски правильными. Правые консерваторы, отделайтесь от своих проклятых собак, сотрите с лиц свои отвратительные самодовольные улыбочки и обменивайтесь, чтоб вам пусто было, товарами. И пересядьте на велосипеды. Только если все мы будем ездить на велосипедах и вести натуральное хозяйство, у нас появится шанс, что все это не гикнется. Как могут шум ветра и цветы на лугу принадлежать какому-то одному человеку? А Телепузики пусть сгорят в аду, черт, я сбился, я слишком пьян и теряю нить своей новогодней речи, но ты, Лёвеншёльд, кричу я, обязан вернуть лес народу, тоже мне — хозяин, лесом не должен владеть никто, а ты, папа, продолжаю я, ты умер, а я почти не знал тебя, а теперь остался один, но никого к себе не подпускаю, потому что я такой же дурак, как остальные, и никто меня не знает, и, боюсь, никто и не узнает, сколько я ни проживу, и тут я сдаюсь и кричу только «дьявол, дьявол», пока не начинаю сипеть.
12
Рождественский хорал. Автор текста Б.С.Ингеманн.