В направлении Окна - Лях Андрей Георгиевич. Страница 24

— Это как? — спросил Кантор.

— Сходим.

Они долго поднимались по отлогому берегу, потом прошли по главной улице, застроенной одно— и двухэтажными домишками, отыскали бар и взгромоздились на высокие деревянные табуреты. Джаз и с ним большая часть населения отправились куда-то в другой конец, за стойкой управлялся мальчишка лет тринадцати. Было пусто, тихо, меж домов был виден берег, полускрытая им Сойма, и за ней — желто-зеленый простор правобережья, и высокие гряды кучевых облаков, предвещавших к вечеру дождь, а у порога лежала длинноухая собака и во сне подрагивала шкурой.

Холл попросил смешать ему гордоновского с минеральной и закурил, рассеяно глядя в сторону, потом сказал:

— Мы когда с тобой брились? Позавчера? Ты что-то не очень обрастаешь.

— Ты объясни, зачем мы тут вылезли, и убери сигарету, прямо в лицо дымишь.

Холл послушно убрал руку.

— Ты знаешь, сколько сейчас таких, как мы, в Монтерее? А где жить? В бидонвиле? А ты догадываешься, какие там сейчас цены — когда военное снабжение свернули? Нет? И что мы там будем делать? Контракт, и обратно в Ниндому?

Кантор молчал. Он предпочитал доверяться, а не принимать решения.

— Кантор, дружище, ты взгляни — там за городом начинается лес и всякая такая куропатка. С лосем. Вон церковь какая смешная. Тут можно поселиться в любой хибаре, мы по здешним меркам — богачи. Устроим себе дачу.

У Кантора в глазах появился интерес:

— Поросенка можно завести.

— Да хотя бы и поросенка, — согласился Холл.

* * *

Они остались. Года полтора назад некто Джо Кобли, исполнившись решимости, привез великое количество мачтового леса на кусок земли между Соймой и впадающей в нее небольшой речушкой под названием Верхняя Тойва, и принялся за сооружение, которое должно было затмить все эдмонтоновские достижения градостроительства. Но возведя свой шедевр едва ли до половины, Кобли, надо полагать, оказался подавлен грандиозностью собственного замысла, душевные силы ему изменили, он запил, а потом и вовсе пропал из Эдмонтона неведомо куда. Печальная руина стояла бесхозно во всей безнадежности, когда в ее стены под открытым небом вступил Холл с арендованной без учета стоимости бензина мотопилой на плече.

Ни Холл, ни Кантор не отличались плотницкими талантами, но совместными усилиями они кое-что подправили, нарастили сруб, устроили сени, пол, соорудили крышу, и в двухдневном приступе вдохновения Холл сложил громоздкую и на редкость бесформенную печь. «Финская модель» — загадочно пояснил он Кантору. Чуть выше по Тойве стоял брошенный сарай, тоже размеров довольно солидных, и его, пустив в ход все ту же бензопилу, превратили в школьное здание с единственным классом. Впрочем, это позже, а тогда наступала весна.

Весна вышла тяжелая. Нервы, освободившиеся из-под пресса военного напряжения, поехали вкривь и вкось. Странно, Кантор, которому при его неумелости и неуклюжести приходилось там, в сельве, особенно скверно, приспособился и отошел гораздо быстрее. Наверное, для него война была просто страданием и опасностью, и, выйдя из стресса, он снова был готов воспринимать жизнь в любом ее обличии. У него была легкая душа. Но в Холла война проникла до мозга костей и не желала выпускать.

Его «волчий сон», которым он так гордился, выродился в изматывающую бессонницу, а в те десять-пятнадцать минут каждого ночного часа, когда он умудрялся задремать, к нему являлись кошмары — перекроенные и разросшиеся в тайниках души воспоминания, жути и мерзости которых он в былые времена не замечал; подсознание выходило из-под контроля, и все подспудные страхи поднимались из своих углов.

Да, было — и орал, и рвал пистолет из-под подушки, бывало и такое, о чем и вспоминать не хочется. Непрестанно мучали его те двое с Водораздела — полуразложившиеся трупы на носилках, — подходили, молча становились рядом; как-то ночью вскочил, схватил перепуганного Кантора за плечо — тот два дня потом не владел рукой — закричал: «Это же была мать с ребенком, как я сразу не понял!»

Но это бы ладно, произошли вещи куда серьезнее. В душе Холла за эти годы разрушились какие-то то ли преграды, то ли ступени, отделяющие мысли и поступки естественные от диких и безобразных — потерялась норма. Ее каким-то образом растворила без остатка многолетняя близость смерти. На месте стандартных представлений выросло колючее, как чертополох, равнодушие ко всем переходам шкалы человеческих ценностей.

Например, Кантора дети любили, а Холла его ученики боялись, несмотря на то, что он их редко наказывал и вовсе не был строг. Разгадку этого Холл нашел сам — в его взгляде они читали цену: он сидел в классе за столом, у него в руках не было никакого оружия, но из его глаз на мальчишку или девчонку смотрела смехотворно малая цена их жизни и смерти — видимо, это было неприятно.

Внешне он изменился мало, разве что волосы по линии пробора отступили назад, прибавив ему лба справа больше, чем слева, нос отяжелел, и кончик его чуть обвис, да от наружных уголков глаз залегли по две морщины. Седина пришла к нему на Валентине.

Учителями они с Кантором стали довольно просто. Пастор — кажется, Левичюс — приехал к ним на Тойву; помнится, был он молод, толст, весел и деятелен.

«Видите ли, мистер Холл, у нас был учитель, он сбежал, да-да... Вы образованный человек, языки... Муниципальные средства крайне ограничены, но приходской совет... Пятнадцать долларов в неделю... Нести слово божье — это, безусловно, моя задача... Война, увы, война... Невежество, мистер Холл, корень всех зол...»

Он согласился. Знаю, знаю, что ты скажешь — ты хоть раз говорил «нет»?

Учеников у него было тридцать человек, от семи до семнадцати лет. Тридцать это с Сабиной или без? Этого он не помнил. Как ее фамилия? Что-то звучное, вроде Ричмонд. Ладно, пусть будет Сабина Ричмонд.

Тридцать человек, буйная орава, но повторять им что-нибудь два раза не требовалось. Холл завоевал авторитет на втором своем уроке, и в дальнейшем этот авторитет все рос и рос, и достиг необычайных размеров. Какой-то юный верзила, отчаянная голова, просунув пальцы в кастет, бросился к Холлу через весь класс доказывать справедливость собственных взглядов. Увидев кастет, Холл не смог сдержаться, засмеялся и спросил: «Сам делал?», после чего, по возможности безболезненно изъяв орудие, с допустимой энергией отправил борца за права обратно на место, в объятия друзей, куда тот и прибыл с мяуканьем и грохотом. «Кастет, мой дорогой, — объяснил Холл, подняв перед классом полированные стальные кольца, — должен иметь упор в форме тупого угла, не то пальцы переломаешь. Откройте тетради и давайте разберемся, какие силы действуют на руку в момент удара».

Больше демонстраций не было, если не считать того, что кто-нибудь из малышей регулярно притаскивал здоровенную лесину, и компания, превозмогая дерзостию страх, спрашивала: «Учитель Холл, а вы можете сломать эту доску?»

«Мы отнимем у урока пять минут», — отвечал Холл.

«Мы задержимся!» — ревел класс. Холл соглашался, ломал доску, и урок шел своим чередом. Впрочем, и это развлечение со временем утратило прелесть и отошло.

Он установил свои законы — например, запрещал курить в классе, но разрешал на улице, карал всегда за дело, и с ним смирились. Даже те, кому новшества пришлись не по душе, воспринимали Холла как естественное и неизбежное зло — безропотно, будто дождь или зимний холод.

Школа работала три раза в неделю, программу Холл составил по собственному разумению. Английский вел по собранию сочинений Шекспира, нашедшемуся у пастора, физику и математику, от которых равно мучались и он, и ученики — по самой разнообразной литературе, так же биологию; географию и историю доверил Кантору. Единственно, с чем не было трудностей, это с рисованием и физкультурой.

На свои пятнадцать долларов в неделю Холл построил учебно-тренировочный комплекс как в Форт-Брэгге и согласно диверсантским наставлениям вел общефизическую подготовку, обучал юных питомцев рукопашному бою, владению всеми видами оружия, технике выживания на местности и форсированию водных преград. Кроме того, они пели хором и организовали небольшой ансамбль.