Кровавый удар - Льювеллин Сэм. Страница 42
— А ты сохранила это письмо?
— О нет, — сказала она и пошла через газон к дому.
Солнце стояло в зените и жарило изо всех сил, прошедший ночью дождь поднимался густым травяным паром от газона, окруженного черной живой изгородью. Было нечем дышать.
— Ты его сожгла? — Мне хотелось ее встряхнуть.
— Нет-нет. — У нее был оскорбленный вид. — Когда мы переехали, я отдала все письма Кристоферу. У него же этот огромный чердак.
Джордж дочитал статью об убийстве на сексуальной почве.
— Парень соображает, — заметил он. — Пустил корни, купил дом, получил директорство. — Он положил руку мне на плечо. Я должен был воспринять этот жест как покровительственный. — Когда же ты бросишь свои морские прогулки? Найдешь хорошую девушку, остепенишься?
Рука матери крепче сжала мой локоть. Я деланно улыбнулся Джорджу, поцеловал на прощание мать, сел в фургон и поехал в Дорсет.
Кристофер жил, выражаясь словами его агента, в скромном фермерском доме. Там был "скромный" закрытый бассейн, а также "скромный" гараж на четыре автомобиля. Его "скромного" "даймлера" не было дома, но "скромный" "порше" стоял на подъездной дорожке. Фургон протарахтел по гравию мимо двух садовников, опрыскивавших розы.
Дом был длинный и низкий, с крышей из голландской черепицы и с роскошными травяными бордюрами. В воздухе стояло жужжание пчел. Двери на террасу были открыты. Горячий августовский воздух наполняли мелодии из "Дон-Жуана". Я подошел к входной двери, просунул голову и позвал:
— Есть кто живой?
Ответа не было. Статуя командора продолжала реветь. Холл был со вкусом украшен дубовыми шкафами и портретами, которые Кристофер любезно предложил взять на хранение у матери, поскольку они не подошли для "Лаун-Хауса" в Лидьятсе.
— Рут! — крикнул я.
В конце холла была лестница. Наверху хлопнула дверь.
— Кто там? — послышался голос. Это был голос Рут. Казалось, она запыхалась и не вполне владеет собой. А если Рут и было чем гордиться, то лишь самообладанием.
Она появилась на верхней площадке лестницы. На ней был китайский шелковый халат, расшитый большими пионами. Ее лицо с острыми скулами раскраснелось. Рот, большой и пухлый, напоминал пион.
— А-а... — сказала она. Она заметно нервничала. — Это ты? Чего тебе надо?
— У вас на чердаке есть кое-какие семейные бумаги. Мне нужно их просмотреть.
— Правда? — спросила она, будто до нее не дошел смысл моих слов.
— Я тебе не помешаю, — с извинением в голосе произнес я. — И я вовсе не хотел поднимать тебя с постели. — Было два часа дня.
— У меня грипп. Я не могу стоять тут на сквозняке. Поговори с Кристофером, ладно?
Я стоял, смотрел на нее и думал: плохо дело, сейчас меня выставят. Она кусала нижнюю губу. Ее голубые глаза сузились.
Ее густо накрашенные голубые глаза.
— Мне очень жаль, — сказал я. — Может быть, тебе нужен аспирин или что-нибудь еще? — И я двинулся вверх по лестнице.
За дверью позади нее послышался глухой стук, будто кто-то уронил на пол башмак. Она побагровела.
— Нет, — произнесла она.
Я остановился. От нее исходили облака "Жуа де Жан Пату".
— Уходи, — приказала она.
Где-то позади нее раскрылось окно. Я медленно обошел Рут и толкнул дверь.
— Убирайся, — твердила она. Голос у нее был тонкий и пронзительный. Огромная спальня, которую она делила с Кристофером, утопала в солнечных лучах. Покрывало было снято с кровати, простыни сильно помяты. Небрежно брошенные женские тряпки валялись на китайском ковре. Окно было открыто. С высоты четырнадцати футов я увидел смятый куст аканта.
Я отвернулся от окна. Странное дело, но мне было жаль Кристофера. Рут выглядела разгоряченной и растерянной.
— Он тоже этим развлекается, — сказала она. — У него есть какая-то шлюха в Лондоне.
— Не беспокойся, — пообещал я. — Я никому не скажу ни слова. — Я улыбнулся, чтобы не иметь мрачного вида. Глубоко вздохнул. — Я хочу поискать кое-что. На чердаке. Одну мамину вещь.
— Посоветуйся с Кристофером, — сказала она, едва сохраняя вежливый тон. — Ты же видишь, его нет. — Она сильно побледнела, косметика ярко выделялась на ее лице, как боевая раскраска.
Я начинал злиться. Раньше мне казалось, что мы с Кристофером — не ладящие друг с другом люди, которые случайно оказались братьями.
Теперь я с удивлением обнаружил, что мы все-таки братья, которые случайно не поладили между собой. Я сказал:
— По-моему, чем меньше шума, тем лучше. Ты не согласна?
Рут пристально смотрела на меня, кусая губы. Мои слова подействовали. Она сказала:
— Ты негодяй.
Я вышел на площадку лестницы. Она влетела в комнату и хлопнула дверью.
Я услышал, как щелкнула задвижка. Ну да, я негодяй. По дубовой винтовой лестнице я поднялся на чердак.
Именно такой чердак, как у Кристофера, должен быть у человека, который в течение последних тридцати трех лет только и делал, что упаковывал свою жизнь в аккуратные пакеты.
Совершенно сухой и без единого паука. В одном конце стояла запасная мебель, обитая зеленым сукном. В другом — картонные ящики с черными наклейками.
Когда-то я отдал бы половину своей правой руки, чтобы взглянуть на частную сторону политической жизни Кристофера. Но не сейчас. Три ящика справа были помечены: "МАМИНЫ БУМАГИ". Я вытащил их на свет флуоресцентной лампы и принялся за дело.
Там были пачки, перевязанные зеленой лентой. Первый ящик был полон банковских счетов начиная с 1950 года, разложенных строго по порядку. Во втором — фотографии и письма отца с почтовыми штемпелями от Аляски до Кейптауна. У него был мелкий, аккуратный почерк с заметным наклоном влево, я помнил его с детства. В письмах шла речь о домашних делах. Много вопросов о моих успехах, гораздо меньше о Кристофере. Мне вдруг стало жаль Кристофера, которому предпочитали Билла. Теплых чувств к матери там было примерно столько же, сколько у домохозяина в отъезде к своему дворецкому.
Последнее письмо в связке было датировано 1965 годом.
Почерк тот же самый и та же самая бумага: судно "Протей". Оно было написано в Рейкьявике. Он писал, что идет дождь, что ужасно холодно, что с Лабрадора идет область низкого давления и не собирается останавливаться. Спрашивал о плате за школьные занятия, о крыше дома. О Рождестве речи не было, хотя письмо писалось в ноябре, но он никогда не обращал на такие вещи особого внимания.
Он написал это письмо, а через две недели попал в шторм в проливе Скагеррак и не вернулся.
Я просмотрел другие пачки. Письма соболезнования после получения телеграммы, письма из школы, мои и Кристофера, еще одна пачка, помеченная "Разное".
Оно оказалось внизу этой пачки, вместе с конвертом. На конверте русская марка: сталевар трудится у домны. Почерк был женский, размашистый.
"Уважаемая госпожа Тиррелл!
Я должна написать вам печальное письмо. Человек, который некогда был вам дорог, заболел. Я виделась с ним. Он не мог написать сам и жалел об этом. Он шлет вам лучшие пожелания. Кроме того, он передает привет Кристоферу и Уильяму и просит Уильяма приручить лису.
Ваша доброжелательница".
Подписи не было.
Я сложил письмо, засунул в конверт и убрал в нагрудный карман. Руки двигались неуклюже, как будто я только что проснулся после долгого, глубокого сна. Я поставил ящики на место, выключил свет и спустился по лестнице вниз, где пахло лаком для мебели и сухими духами.
Рут была одета в джинсы, по-модному мешковатые, и в вышитую мексиканскую сорочку. Она улыбнулась мне, показав белые зубы. Улыбка была преувеличенно вежливая, чуть-чуть встревоженная и слегка пахнущая шерри. Она сказала:
— Понимаешь, иногда бывает одиноко.
Я был так далек от этого, что не сразу сообразил, о чем она.
Сев за руль фургона, я перечитал письмо. Ни намека на то, кто же автор. И на то, кто именно заболел, за исключением просьбы приручить лису. Лиса — это "Лисица". Неприручаемая "Лисица". Мне было грустно, как будто я побывал на похоронах. Потом я снова ощутил непонятное, беспричинное возбуждение.