Странствие Бальдасара - Маалуф Амин. Страница 12
Бросая вокруг отчаянные взгляды и стараясь отыскать путь к отступлению, я заметил справа от себя дверь какого-то дома. Сделав последнее усилие, я рванулся к нему, повернул ручку, и дверь открылась. Там был только мрачный коридор. Прятаться здесь мне было негде, это все равно как если бы я сам выбрал место, где мне перережут глотку. Поэтому я пересек его, пока туда не ворвались мои преследователи. Я оказался перед другой дверью в конце коридора, слегка приоткрытой. Не успев постучать, я изо всех сил толкнул ее плечом и бросился внутрь.
Передо мной предстала картина, которую мне трудно описать словами, и, вспоминая ее теперь, я позволяю себе улыбнуться, но в тот момент она заставила меня трепетать от страха едва ли не больше, чем ножи грабителей.
В доме было около дюжины мужчин: сняв обувь, они лежали ниц, распростершись в молитве. А я не только прервал их церемонию подобным образом, не только наступил на молитвенный коврик, я еще споткнулся о ногу одного из них и, испустив ругательство, пришедшее из отдаленных притонов генуэзского дна, растянулся во весь рост. Во время падения оба кувшина с вином стукнулись друг о друга, один из них разбился, и нечестивая жидкость с бульканьем хлынула на ковер скромной мечети.
Силы Небесные! Меня обуял стыд, прежде чем я успел испугаться. Допустить одновременно — за несколько секунд — сразу столько надругательств, святотатств, грубостей и богохульств! Что сказать этим людям? Как им объяснить? Какими словами выразить мое раскаяние, угрызения совести? У меня не хватило сил даже на то, чтобы выпрямиться. Тогда самый старший из них, сидевший в первом ряду и руководивший молитвой, подошел ко мне и, протянув руку, чтобы помочь подняться, обратился ко мне с такими странными словами:
— Прости нас, Господин, если мы займемся тобой, закончив сначала нашу молитву. Но потрудись войти сюда, за этот занавес, и подожди нас!
Не снится ли мне это? Или я его плохо понял? Этот любезный тон мог бы меня, вероятно, успокоить, если бы я не знал, как обычно наказывают за подобные вторжения. Но что делать? Я не мог опять выйти на улицу и тем более не хотел усугублять свой проступок, нарушая их молитву своими извинениями или жалобами. У меня не осталось другого выбора, как только послушно пройти за занавеску. Там была пустая комната, освещенная слуховым окошком, выходящим в сад. Я прислонился к стене, откинул голову назад и скрестил руки на груди.
Мне не пришлось долго ждать. Закончив молитву, они все вместе вошли в каморку и расположились вокруг меня полукругом. Минуту они рассматривали меня, не произнося ни слова и обмениваясь вопросительными взглядами. Потом их старейшина снова заговорил со мной с той же благожелательной интонацией, что и в первый раз:
— Если Господин пришел к нам так, чтобы нас испытать, он знает отныне, что мы готовы его принять. А если ты простой прохожий, пусть Бог рассудит твои побуждения.
Не зная, что сказать, я замкнулся в молчании. Впрочем, тот человек не стал задавать мне больше никаких вопросов, хотя в его глазах так же, как и у его спутников, разверзлась пропасть ожидания. Я направился к выходу, нацепив на лицо загадочное выражение, и они расступились, чтобы дать мне пройти. Мои преследователи уже убрались с улицы, и я смог без помех вернуться на постоялый двор.
Мне очень хотелось бы выяснить у кого-нибудь, чему я стал свидетелем, но я предпочел ничего не рассказывать об этом приключении своим близким. Мне казалось, что, если племянники узнают, насколько я был неосторожен, мое влияние на них будет поколеблено. И впредь они сочтут себя вправе совершать любые глупости, а я не смогу ни в чем их упрекнуть.
Я расскажу им позже. Пока же достаточно поместить мою тайну на эти страницы. А впрочем, не в этом ли заключается роль моего дневника?
Иногда мне приходится задавать себе вопрос: к чему вести его, выражаясь так туманно, если я знаю, что никто никогда его не прочтет? И если я и не хочу, чтобы его кто-нибудь прочел? Потому что на самом деле он помогает мне прояснить мои мысли или пуститься в воспоминания, так что мне не надо предавать их, поверяя свои размышления моим спутникам.
Люди, устроенные иначе, чем я, пишут так же, как говорят, а я и пишу, будто молчу.
В дороге, 8 сентября.
Хатем разбудил меня слишком рано, и я еще чувствую себя не до конца проснувшимся. Я не выспался, но пришлось поторопиться, чтобы присоединиться к каравану у Антиохийских ворот.
Во сне меня преследовали какие-то люди, и каждый раз, когда я думал, что уже ускользнул от них, они оказывались передо мной и преграждали мне путь, рыча и показывая хищные клыки.
После того, что я пережил вчера, такой сон не удивил меня. Но зато меня действительно удивляет и мучит то, что и во сне я все время чувствовал, что за мной следят. Кто? Разбойники, хотевшие меня обобрать? Или же это странное собрание, молитву которого я прервал? Конечно, меня не преследуют ни те, ни другие, но я не могу помешать себе постоянно оглядываться.
Так пусть же остаток этой ночи, ставший продолжением предыдущего дня, отдалится от меня по мере того, как я отдаляюсь от Алеппо!
9 сентября.
Сегодня утром, после ночлега, проведенного в шатрах, в поле, усеянном древними развалинами и разбитыми колоннами, скрытыми песком и травой, ко мне подошел караванщик и спросил внезапно, правда ли, что сопровождающая меня женщина на самом деле моя жена. Я ответил утвердительно, стараясь выглядеть оскорбленным. Тогда он извинился, божась, что не думал ничего дурного, но он просто не помнил, говорил ли я ему об этом.
От этого весь оставшийся день я был не в духе и все вспоминал его слова. Вероятно, он что-то подозревает? Или кто-то из сотни путешественников узнал «вдову»? В этом нет ничего невозможного.
Но, может быть, караванщик уловил обрывок разговора или заговорщицкие взгляды Марты и Хабиба, о которых он хотел бы предупредить меня своим вопросом.
Пока я пишу эти строки, сомнения мои все усиливаются, как будто, царапая перышком листы бумаги, я царапаю и раны своего самолюбия…
Сегодня я не прибавлю больше ни слова.
11 сентября.
Сегодня случилось происшествие — из тех подлых происшествий, о которых я не хотел больше писать. Но поскольку оно меня занимает и я не могу никому открыться, я решил рассказать о нем в нескольких словах…
Караван остановился на короткую передышку, чтобы каждый мог подкрепиться и немного отдохнуть, прежде чем снова двинуться в дорогу, пользуясь ранней прохладой. Мы разбрелись кто куда, усевшись или растянувшись по нескольку путников под каждым деревом. Тогда Хабиб склонился к Марте и прошептал ей что-то на ухо, а она звонко рассмеялась. Все, кто сидел вокруг, услышали это и обернулись к ней, а потом ко мне, и в их взглядах я увидел сочувствие. Некоторые тихонько обменивались замечаниями со своими соседями, те улыбались или покашливали, а я не мог их расслышать.
Надо ли говорить, насколько смутили, ранили и унизили меня эти взгляды? В эту минуту я пообещал себе добиться от племянника объяснений, чтобы потребовать от него держаться приличнее. Но что я мог бы ему сказать? Разве он совершил что-то предосудительное? Не сам ли я веду себя так, будто ложь, связавшая меня с Мартой, дала мне на нее какие-то права?
Но в некотором смысле она мне их действительно дала. Ведь наши спутники по каравану считают ее моей супругой, и я не могу позволить ей вести себя легкомысленно, так как от этого страдает моя честь.
Я правильно поступил, поверяя свои мысли дневнику. Сейчас я вижу, что нахлынувшие на меня чувства оправданны. Речь здесь идет вовсе не о ревности, а о моей чести и уважении: я не могу допустить, чтобы племянник шушукался на людях с этой женщиной, заставляя ее фыркать от смеха, с женщиной, которую каждый принимает за мою жену!
Написав все это, я спрашиваю себя, что мне это принесло — раздражение или успокоение? А может быть, эти записи только пробуждают страсти, вместо того, чтобы их гасить, как загонщики на охоте, выманивающие дичь из логова, чтобы подставить ее под стрелы.