Ангел западного окна - Майринк Густав. Страница 61

И тут Иоганна вдруг отпрянула, отчаянно умоляя меня подняться; при этом она жестикулировала как безумная, рыдала и выкрикивала сквозь слезы:

— На мне, мне одной вся вина! Я, только я должна молить о милости и отпущении… Только жертвой искуплю я мой грех!

Больше от нее ничего нельзя было добиться.

Понимая, что такое нервное перенапряжение ей не по силам, я как мог постарался успокоить Иоганну и даже сам, не обращая внимания на сопротивление, уложил её в постель.

Она так и заснула, как ребёнок, сжимая мою руку. Ну что ж, глубокий сон пойдет ей на пользу.

Как-то она будет себя чувствовать, когда проснётся?

ВИДЕНИЕ ПЕРВОЕ

Мое перо едва поспевает за стремительным развитием событий, буквально захлестнувших меня.

Пользуясь временным ночным затишьем, я спешу хоть что-то занести на бумагу.

Уложив в постель Иоганну — или теперь следует говорить: Яну? — я вернулся в кабинет и добросовестно записал в дневник — ничего не поделаешь, уже привычка — отчет о встрече с Липотиным.

Потом взял «Lapis sacer et praecipuus manifestationis» Джона Ди и принялся внимательно осматривать цоколь и выгравированную на нём надпись. Однако мой взгляд всё чаще соскальзывал с золотой вычурной вязи английских литер и подолгу задерживался на чёрных лоснящихся гранях кристалла. Ощущение было сходным с тем — не знаю, может, это мне задним числом так кажется, — какое было у меня при созерцании флорентийского зеркала из липотинской лавки: тогда я впал незаметно в прострацию и увидел себя стоящим на вокзале в ожидании моего друга Гертнера.

Как бы то ни было, а через некоторое время я уже глаз не мог отвести от зеркальных плоскостей магической буссоли. Потом я увидел… нет, не со стороны — в этом-то и заключается весь фокус! — а словно втянутый стремительным водоворотом в кромешную ночь внезапно разверзшейся в кристалле бездны, увидел вокруг себя табун летящих бешеным галопом лошадей какой-то необычайно бледной буланой масти; под копытами — тёмная, почти чёрная, колышущаяся зелень… Первой мыслью — надо сказать, совершенно ясной и отчетливой — было: ага, зелёное море моей Иоганны! Но уже через несколько минут, когда глаза привыкли к сумраку, я понял, что предоставленный самому себе табун, подобно неистовому воинству Вотана, сломя голову мчится над ночными, колосящимися жнивьём нивами. И тут меня осенило: это души тех многих миллиардов людей, которые мирно почивают в своих постелях, в то время как их расседланные, оставшиеся без всадников скакуны, повинуясь тёмному сиротскому инстинкту, ищут далёкую неведомую родину, о которой они, вечные странники, ровным счётом ничего не знают и даже не представляют, где она находится, — только смутно догадываются, что потеряли её и тщетны отныне их поиски.

Подо мной была белая как снег лошадь, которая по сравнению с другими, булаными, казалась более реальной…

Дикие хрипящие мустанги, предвестники шторма, катились они пенящимися гребнями волн по изумрудному морю, проносясь над поросшей лесом горной грядои. Вдали поблескивала серебряная лента какой-то прихотливо извилистой реки…

Внезапно открылась обширная впадина, прошитая цепями пологих холмов. Призрачный табун с головокружительной быстротой приближался к водной глади. Вдали стал виден какой-то город. Очертания скачущих лошадей как-то смазались, стали зыбкими и размытыми, и табун вдруг исчез, превратившись в бледно-серые слои густого тумана, таинственно стелющиеся над самой землей…

Потом сияло солнце, было чудесное августовское утро, я проезжал сквозь строй величественных окаменелых фигур: статуи святых и королей грозной чередой высились справа и слева от меня по парапету широкого, мощенного булыжником моста. Впереди, вдоль берега — настоящий хаос древних невзрачных домишек, теснящихся вплотную друг к дружке, выше, оградившись от этой плебейской толчеи зеленью парков, красовались роскошные дворцы, но и эта кичливая знать находилась под пятой: там, на вершине холма, над пышными кронами деревьев, в гордом одиночестве парили неприступные крепостные стены в сумрачных зубцах башен, крыш и шпилей собора. «Градчаны!» — шепнул во мне какой-то голос.

Итак, я в Праге?! Кто в Праге? Я! Кто это — я? И вообще, что происходит? Разберёмся по порядку: я еду верхом через каменный мост, связывающий берега Мольдау, направляясь на Малую Страну; вокруг снуёт простой люд, спешат по своим делам солидные бюргеры, и никто не обращает на меня никакого внимания; рядом проплывает статуя Святого Непомука. Я знаю, что мне назначена аудиенция у императора Рудольфа Габсбурга в Бельведере. Меня сопровождает какой-то человек на соловой кобыле; несмотря на то что утро ясное и солнце уже ощутимо начинает припекать, он кутается в меха, роскошь которых заметно побита молью. Меховая накидка явно из его парадного гардероба, и её присутствие на плечах моего попутчика продиктовано легко понятным желанием последнего предать своей сомнительной персоне хоть сколь-нибудь достойный вид в глазах Его Величества. «Элегантность бродяги», — проносится у меня в сознании. На мне тоже старинное платье, и это меня не удивляет. А как же иначе! Ведь сегодня день Св. Лаврентия, десятое августа в лето от Рождества Господа нашего 1584! Этот кочующий табун занёс меня в далёкое прошлое, и ничего чудесного в этом я не нахожу.

Человек с мышиными глазками, покатым лбом и срезанным подбородком — Эдвард Келли; с большим трудом мне удалось убедить его не останавливаться на постоялом дворе «У последнего фонаря», где обычно проживают в ожидании императорской аудиенции могущественные и сказочно богатые бароны и эрцгерцоги. Он распоряжается нашей общей казной и чувствует себя по-прежнему преотлично, как и подобает истинному ярмарочному шарлатану! Да ещё умудряется наполнять наш кошель, действуя бесстыдно, нахраписто и с неизменным успехом там, где подобный мне скорее бы дал отсечь себе руку или издох под забором… Итак, я — Джон Ди, мой собственный предок, и всё, происшедшее с нами с тех пор, как я вынужден был, бросив на произвол судьбы Мортлейк, оставить родину, отчётливо запечатлелось в моей памяти! Я вижу наше утлое суденышко, которое в Канале нещадно треплет жестокий шторм, и снова чувствую смертельный ужас моей Яны, судорожно вцепившейся в меня, слышу её жалобный стон: «С тобой, Джон, мне не страшна смерть. Умереть вместе!.. О, какое это счастье! Только не дай мне захлебнуться в одиночку, не отпускай меня в зелёную бездну, из которой нет пути назад!» Потом эта отвратительная поездка через Голландию, ночёвки в гнусных притонах, лишь бы хватило на дорогу наших скудных денежных запасов. Голод и холод, убогая бродячая жизнь с женой и ребёнком, а тут ещё ранняя зима, в прошлом 1583 году как никогда снежная и суровая… В общем, без пронырливого аптекаря, без его ярмарочных фокусов нам бы никогда не добраться до германских низменностей.

Чудом не замерзнув в лютые морозы, мы прибыли наконец в Польшу. В Варшаве Келли удалось щепоткой белой пудры Святого Дунстана, растворенной в бокале сладкого вина, в три дня вылечить от падучей тамошнего воеводу, так что мы могли продолжать дальнейший путь к князю Ласки с приятной тяжестью в карманах. Тот принял нас с величайшими почестями, расточительное гостеприимство этих восточных варваров поистине не знает границ. Почти в течение года отъедался Келли на хозяйских хлебах и не угомонился бы до тех пор, пока, подделываясь под голоса духов, не наобещал бы тщеславному поляку все европейские короны, не положи я конец его шулерским проделкам, настояв на немедленном отъезде в Прагу. Но только когда Келли спустил почти всё, что мы — вернее, он — нажульничали, мы покинули Краков и двинулись в Прагу, к Рудольфу Габсбургу, к которому у меня были рекомендательные письма от королевы Елизаветы. В Праге я с женой, ребёнком и Келли поселился у знаменитого императорского лейб-медика Тадеуша Гаека, в его солидном доме на Староместском рынке.

Итак, этот день наступил, сегодня состоится моя первая, чрезвычайно важная аудиенция у короля адептов и адепта королей, императора Рудольфа, чей загадочный образ внушает подданным страх, ненависть и восхищение! Рядом со мной, гордо подбоченясь, пританцовывает на своей лошадке Эдвард Келли; он невозмутим и самоуверен, словно собрался на очередную пирушку — сколько их у него было за последний год! — в деревянные хоромы поляка Ласки. А у меня на сердце неспокойно: слишком хорошо я наслышан о сумрачной натуре императора; чёрная тень тучи, которая там, наверху, пересекает роскошный фасад замка, только усиливает тревожное предчувствие. Цокот копыт наших лошадей гулким эхом отдается под сводами угрюмой сторожевой башни, в ворота которой, как в зияющую пасть, мы въезжаем в конце моста; где-то далеко позади, словно отрезанная невидимой стеной, остаётся весёлая повседневная суета беззаботного люда. Хмурые, молчаливые переулки согбенных, затаившихся в страхе домишек уходят ввысь. Тёмные, фантастические дворцы вырастают на пути грозными стражами той неуловимой тайны, которой здесь, на Градчанах, пронизан каждый камень. К королевскому Граду ведет величественный подъезд, прорубленный смелыми императорскими архитекторами в поросшем лесом горном массиве. Выше, словно бросая вызов небу, вздымаются строптивые башни какого-то монастыря. «Страгов! — догадываюсь я. — Страгов, чьи несокрушимые стены заживо погребли тех, кто имел несчастье навлечь на себя чёрную молнию рокового императорского взгляда; и это ещё удача, ибо Далиборка рядом… А путь в неё никому не заказан — это узкий, круто сбегающий вниз переулок… Сколько несчастных по ночам спотыкалось на его горбатой брусчатке, равнодушно глядя на звёзды — всё ещё не понимая, что видят их последний раз в жизни… Дома императорских слуг громоздятся друг у друга на головах, крыша одного служит изножием следующего, так и лепятся они в два, а то и в три яруса на склонах, словно ласточкины гнезда: Габсбурги чувствуют себя спокойней в окружении своей немецкой личной охраны, не доверяя чужому народу, живущему внизу, на противоположной стороне Мольдау. Готовые в любую минуту отразить удар, настороженно ощетинясь бастионами, башнями, крепостными стенами, угрюмо нависают Градчаны над городом; здесь, наверху, оружие бряцает во всех воротах и проходных дворах. Наши лошади медленно поднимаются по круто уходящей вверх улице; на протяжении всего пути нас ощупывают подозрительные взгляды из маленьких, исподлобья глядящих оконцев; уже в третий раз останавливает стража и, узнав, куда мы направляемся, долго и недоверчиво рассматривает императорский пропуск. Мы выезжаем на широкую площадку, с которой открывается чудесная панорама простёршейся внизу под тончайшей серебристой вуалью Праги. А я сам себе кажусь пленником, взирающим на волю сквозь узкое тюремное окно. Здесь наверху всё время ощущаешь на горле чьи-то незримые пальцы, которые контролируют каждый твой вздох. Вершина горы, превращенная в душный застенок! Подёрнутое дымкой, мреет усталое августовское светило. И вдруг на сероватой, как будто пыльной голубизне неба появляются лёгкие серебряные штрихи: голубиная стая делает круг — белый, трепещущий лоскуток в неподвижном воздухе — и снова исчезает за башнями Тынского храма. Беззвучно, нереально… Но мне при виде этих белых птиц над Прагой становится как-то легче: серебряная стая — предзнаменование явно доброе. Чуть ниже, на соборе Св. Николая, колокол отбивает десятый час; где-то в замке четко и повелительно вторят куранты… Самое время! Император — фанатик часов, он привык, чтобы на его аудиенции являлись с точностью до секунды, и горе тому, кто окажется непунктуальным! „Ещё пятнадцать минут, — мелькает мысль, — и я предстану перед Рудольфом“.