Ангел западного окна - Майринк Густав. Страница 9

Осторожно надламываю последнюю печать и разворачиваю пакет. На стол сыплются связки писем, какие-то акты, свидетельства, выписки, пожелтевшие пергаменты, испещренные розенкрейцерской тайнописью, дневники, полуистлевшие гравюры с герметическими пантаклями, загадочные инкунабулы в переплетах из свиной кожи с медными застежками, стопки сброшюрованных тетрадей; далее пара шкатулок слоновой кости, набитых всевозможной антикварной чепухой: монеты, кусочки дерева и какие-то косточки, оправленные в сусальное серебро и золото, на дне матово отблескивают черные полированные грани — пробы отборного графита из Девоншира. Сверху записка — твердым прямым почерком Джона Роджера:

Читай или не читай! Сожги или сохрани! Прах к праху. Мы, из рода Хоэла Дата, эрлов Уэльских, мертвы. — Mascee.

Кому предназначены эти строки? Видимо, всё же мне! Смысла их я не понимаю, однако и не пытаюсь докопаться, почему-то уверенный, как в детстве: придёт время — и всё само собой станет ясно. Но что означает «Mascee» ? Любопытство заставляет меня взять с полки словарь. «Mascee» (англо-китайск.), — читаю я, — примерное значение: «пустяк, ерунда». В общем, что-то вроде «нитшёво».

Стояла глубокая ночь, когда я, после долгих размышлений о судьбе моего кузена Джона Роджера придя к выводу о бренности всех надежд и радостей этого мира, поднялся из-за стола и отправился спать, оставив более подробный осмотр наследства на завтра. Едва моя голова коснулась подушки, я уснул.

Очевидно, мысль о горном кристалле с герба преследовала меня и во сне, во всяком случае, я не припомню столь странного сна, как тот, что приснился мне в ту ночь.

Сияющий карбункул парил где-то высоко надо мной, во мраке. Один из его бледных лучей отвесно упал на мой лоб, и я с ужасом почувствовал, что между моей головой и камнем установилась таинственная связь. Пытаясь уклониться, я завертелся с боку на бок, однако спрятаться не удалось. И тут ошеломляющее открытие заставило меня замереть: луч карбункула падал на мой лоб даже тогда, когда я лежал ничком, зарывшись лицом в подушки. И я совершенно отчетливо ощутил, как мой затылок стал приобретать пластическую структуру лица: с обратной стороны моего черепа прорастало второе лицо. Страх пропал; лишь слегка раздражало то, что теперь мне уже никак не удастся избежать назойливого луча.

Двуликий Янус, успокаивал я себя, ничего особенного, просто образная реминисценция школьной латинистики. Однако легче от этого не стало. Янус? Янус так Янус! Ну и что дальше? С какой-то маниакальной настойчивостью моё сонное сознание цеплялось за это «Ну и что?..», совершенно не желая заниматься куда более закономерным вопросом: «Что со мной?»

Между тем карбункул стал медленно опускаться, неуклонно приближаясь к моему затылку. Наш человеческий язык бессилен передать чувство инородности, какой-то изначальной чуждости, которое рождало во мне это плавное, гипнотизирующее нисхождение. Осколок метеорита с каких-нибудь неизвестных созвездий был бы мне менее чуждым. Не знаю почему, но сейчас, вспоминая этот сон, я неотступно думаю о голубе, сошедшем с небес во время крещения Иисуса Иоанном Предтечей. Карбункул уже совсем низко, над самой моей головой, его луч в упор пронизывает мой затылок, точнее: линию сращения двух лиц. И вот ледяной ожог разрезал мой череп пополам. Но боли не было, скорее наоборот: какое-то странное, приятное ощущение проникло в меня и — разбудило.

Все утро я ломал голову над смыслом этого сна.

Наконец во мне шевельнулось смутное воспоминание из раннего детства о каком-то не то разговоре, не то рассказе, а может, о собственной фантазии или истории, вычитанной в книге, — во всяком случае, кристалл в нём фигурировал, и присутствовал там ещё кто-то, только звали его совсем не Янус. И вот полузабытое видение всплыло из глубин памяти.

Когда я был ещё ребенком, мой дед сажал меня к себе на колени и негромко, вполголоса рассказывал разные фантастические истории.

Всё, связанное в моих воспоминаниях со сказкой, сошло с коленей «Его светлости», который сам по себе был почти сказкой. Однажды, когда я галопировал, оседлав благородное колено, дед поведал мне о снах. «Сны, мой мальчик, — говорил он, — наследство куда более весомое, чем титул лорда или родовые владения. Запомни это, быть может, ты когда-нибудь станешь правомочным наследником, и тогда я оставлю тебе по завещанию наш родовой сон — сон Хоэла Дата». А потом, таинственно понизив голос, он зашептал мне в самое ухо так тихо, словно опасался, что его подслушает воздух в комнате, о кристалле в одной далёкой-далёкой стране, достичь которой не в состоянии ни один смертный, если только его не сопровождает тот, кто победил смерть, и ещё о золотой короне с горным кристаллом, венчающей голову Двуликого… Мне кажется, он говорил, об этом Двуликом хранителе сна как об основателе нашего рода или фамильном духе… И здесь моя память уже бессильна; дальнейшее тонет в сплошном сером тумане.

Как бы то ни было, а ничего подобного до сегодняшней ночи мне не снилось! Был ли это сон Хоэла Дата?

Ответить определенно на этот вопрос я не мог, а гадать не имело смысла, тем более что явился с визитом мой знакомый Сергей Липотин, пожилой антиквар из Верейского переулка.

Липотин — в городе его прозвали «Ничего» — был в свое время царским придворным антикваром и, несмотря на свою злосчастную судьбу, всё ещё оставался видным, представительным господином. Прежде миллионер, знаменитый специалист и знаток азиатского искусства, он хоть и был теперь стар, неизлечимо болен и торговал в своей убогой лавке предметами китайской старины, тем не менее весь его облик по-прежнему пропитывало какое-то царственное достоинство. Благодаря его всегда безошибочным советам я приобрел несколько довольно редких безделушек. Но самое интересное: стоило моей страсти коллекционера вспыхнуть при виде какой-нибудь недоступной редкости, как незамедлительно являлся Липотин и приносил мне нечто подобное.

Сегодня, за неимением лучшего, я показал ему посылку моего кузена из Лондона. Некоторые из старинных гравюр он похвалил и назвал их «rarissima» [11] Внимание его также привлекли кое-какие вещицы, оправленные на манер медальонов, — прекрасный немецкий ренессанс, в котором чувствовалась рука отнюдь не ремесленника. Наконец он заметил герб Джона Роджера и умолк на полуслове… Когда я спросил, что его так взволновало, он пожал плечами, закурил сигарету и — промолчал.

Потом мы болтали о всякой ерунде. А стоя уже на пороге, он сообщил:

— Да будет вам, почтеннейший, известно, что наш дорогой Михаил Арангелович Строганов не переживёт своей последней пачки папирос. Такова суровая правда. Вещей под заклад у него больше нет. Ничего не поделаешь. У всех у нас один конец. Мы, русские, как солнце, восходим на Востоке, а заходим на Западе. Честь имею!

После ухода Липотина я призадумался. Итак, настал черед Михаилу Строганову, старому барону, с которым я познакомился в каком-то кафе, переселяться в зелёное царство мёртвых, в изумрудную страну Персефоны. С тех пор как я его знаю, он живёт лишь чаем и папиросами. Когда он, после бегства из России, прибыл в наш город, всё его имущество было на нём. Правда, под верхней одеждой ему удалось пронести сквозь большевистский кордон с полдюжины бриллиантовых колец и золотых карманных часов. Эти не Бог весть какие драгоценности позволили ему некоторое время вести беззаботную жизнь, не ущемляя себя в аристократических привычках. Курил он только самые дорогие папиросы, которые какими-то таинственными путями поставлялись ему с Востока. «Сокровища земные дымом воскурить к небесам, — говаривал он, — по всей видимости, единственная услуга, которую мы можем оказать Господу Богу». Потом он начал голодать и если не сидел в лавчонке Липотина, то где-то на окраине города замерзал в своей убогой мансарде.

Итак, барон Строганов, бывший императорский посол в Тегеране, лежит при смерти. «Ничего не поделаешь. Такова суровая правда». Рассеянно вздохнув, я занялся рукописями Джона Роджера.

вернуться

11

Редчайшая вещь (лат.)