Один и одна - Маканин Владимир Семенович. Страница 13
– Ну, как дела?
Мол, туфли, блузки, удается ли и дальше спекулировать вам, милая, – хорошую ли дают цену? И, обгоняя, шепчет:
– Продолжайте, продолжайте – желаю успеха!
Но печальное происходит через месяц-другой, когда Нинель Николаевна вдруг понимает (вдруг через два месяца – для нее характерно), что женщина вовсе не перепродавала, а по необходимости и за нормальную цену принесла продать, сбыть купленные для себя туфли и что именно тесны были туфли, малы, куда ж деться. Понять – это ведь еще и простить. С прощением вместе всколыхнулась совестливость, Нинель Николаевна теперь уже и сама додумывает (и надумывает) подробности: сослуживице, мол, деньги были остро необходимы, бытовая драма, к муж, мол, попивает, и ребенок, мол, болен. И далее и все более и более привносит в тот случай Нинель Николаевна жалостливой психологии, так что в одинокости своей уже страдает, страдает подлинно и больно. В отделе давно забыты те туфли, мелочная стычка возле шкафов забыта, уже были другие, как бы сезонные стычки меж сотрудниками, и эти, другие, тоже забыты, все потонуло в текучести, в жизни, в череде служебных мелочей, а Нинель Николаевна мучается. Теперь она понимает, как глубоко она была неправа: обидела человека.
Она хотела бы загладить вину, но как? И рассказать (передоверить) некому – и вот, с накопившимися повинными словами и угрызениями, Нинель Николаевна покупает, однажды билеты в театр, после чего зовет ту женщину, искренне и дрогнувшим голосом зовет ее пойти вместе в театр, на неплохой спектакль, но та наотрез отказывается. Той и правда некогда: дети. Да она и вообще не хочет!.. И, вспомнив вдруг первопричину, та женщина вызывающе улыбается:
– А знаете, мне интересно, что вы сделаете теперь с лишним вашим билетом, дорогая Нинель Николаевна?! – смеется она, намекая с известной долей наглости, что Нинель Николаевна одинока, что пойти ей не с кем и что – о ужас! – не придется ли теперь и ей продать один из билетов с рук, как были проданы те тесные туфли.
Нинель Николаевна и точно продала билет у входа в театр, твердя себе, что пусть же наконец случившееся станет уроком: довод в пользу; вся в поту и боясь на окружавших ее оглянуться, она заставила себя продать лишний билет какой-то подскочившей девице, продала, вошла в театру но и спектакль не радовал, ибо внутренние ее мучения еще не улеглись, длились.
В отделе, если по возрасту, Нинель Николаевна самая старшая, сорока-с-лишним-летняя женщина, со следами кой-какой былой красоты, строгая, строго одетая, которую они все терпеть не могут.
При виде курильщика, хотя бы и в коридоре, Нинель Николаевна издает крик, клик лебедя; мол, человек совершенен, и как же можно окружающих тебя людей травить; курить – подло, гадко; курить – все равно что открыть газ на ночь в жилой квартире!.. Она не жалует разговорчивых сотрудников, ей не по душе слишком суетные и деловые, но особенно же курильщиков преследует она, как фурия, как сама неумолимость, отчего уж давно гуляет по коридорам и по отделам НИИ нестареющая шутка, что курить вредно не потому, что можно умереть от рака, а потому, что можно умереть от свирепой Нинели. Облик (да и образ) худой и крикливой полустарухи уже как бы маячит впереди ее жизненного пути, ожидает ее, чтобы лет через пять – восемь совпасть с ней уже навсегда.
Есть у них К., молодой карьерист, недавно появившийся в отделе и всех раздражающий; однажды решили, что в запланированную уже командировку с К. заодно под видом необходимости отправят и Нинель Николаевну, именно чтобы досадить ему; и чтобы она, в свою очередь, какое-то время тоже не мозолила всем глаза, давала курить. Вопрос был решенный. Они заранее тешились хорошо вызревшей, сладкой мыслью о предстоящем общении их с глазу на глаз в течение двадцати дней, они предвкушали, они ждали, они похохатывали загодя, а затем кто-то из них вдруг сказал, что ему молодого К., этого жуткого карьериста, жалко.
– Нет, мужики, – сказал он. – Как и вы, я этого К. не перевариваю и готов пожелать ему всех зол, но то, что мы задумали, это уж слишком.
– Да, – вздохнули и другие, поразмыслив. – Это слишком, да, да, это бесчеловечно.
Общими усилиями и с общей мукой они все вместе терпят и как-то выносят крикливую фурию, но каково будет вынести ее в одиночку, нет, нет, мужики, есть же предел!..
Когда появилась молодая и красивая женщина Валя, решено было отдать ей место какой-нибудь стареющей сослуживицы – и, конечно, совпало с желанием избавиться от Нинели. Пошли разговоры: а не перейти ли вам, уважаемая Нинель Николаевна, в другой отдел? А что-то наша Нинель Николаевна плохонька в последнее время – она не справляется с объемом работ, как вы считаете?.. Нинели Николаевне пришлось воевать и, в частности, на волне своего возмущения и гнева пришлось пойти к начальству, там она защитила себя, она именно сумела себя защитить (не более того), но тогда в отделе стали считать, что она сделала некрасивый, подлый шаг – написала донос.
Первое время Нинель Николаевну (отстоявшую свое место и ставку) их разговоры не задевали; она еще победоноснее делала поутру гимнастику, подкрашивалась, прятала, как могла, морщины. Держалась независимо и гордо. Но опять, увы, Нина – это Нина. Именно когда страсти улеглись, когда сослуживцы поуспокоились и даже смирились, она спустя месяц-два вдруг стала припоминать и мучиться прошедшей склокой. Ведь как-никак она жаловалась. Ведь это ей (!) кажется, что звонила она начальству в гневе и ярости и что обратилась с жалобой, а что если она обратилась – с доносом? Ведь как смотреть – так и видеть; и разве не предала она даже возможностью этих грязных предположений свою высокую и прекрасную юность? И кому же она пожаловалась – начальству?.. Несколько еще дней Нинель Николаевна мучила себя, упрекала, стыдила, казнила юностью, а потом открыла ночью газовые краны, домучив в одиночестве себя до того, что, мол, хватит жить. К счастью, обошлось. Два дня рвоты, две недели тяжелейшей депрессии. Она болела, и, разумеется, на службе никто ничего лишнего не узнал. (Она слишком горда, чтоб бить на жалость. Они могли в подумать, что она открыла краны из-за них – мол, угрызения совести. А угрызения были не из-за них – из-за себя.) Она просто болела, вот и все.
В те дни ее пересадили (она не спорила) за стол, что в самой глубине комнаты – как бы в нише, и еще больше стали заваливать работой.
Они уж не пытаются от нее освободиться – побаиваются и только по-прежнему над ней посмеиваются. Она их презирает и по-прежнему спуску им не дает. Строгости с дисциплиной дали и им и ей взаимные дополнительные возможности.
После того как она наглоталась газа, ее лицо несколько дней дергал тик, а сама она впала в полное безучастие.
В такси мы ехали тогда к врачу, с которым была договоренность. Дни напролет до этого Нинель Николаевна молчала. Мы ехали, потом стали у светофора, и Нинель Николаевна вдруг тихо проговорила:
– Вспомнила тот дом.
Мы стояли, пережидая поток машин, а она повторила тихо:
– Вон тот...
И показала рукой дом напротив перекрестка. Обычный московский старый дом. Она не помнила, чем или как он был связан с ее жизнью, не помнила ни событий там, ни людей. Но сам дом помнила. И, когда машина поехала дальше, она, повернув голову, долго за ним следила. Лицо было освещено; было заметно, как тик дергает левую щеку.
В каком-то смысле она несгибаемая; ее не согнуть; она сидит загруженная однообразной и, вероятно, бесконечной обработкой смет, скучной, в сущности, работой, которую тем не менее она рьяно делает. Этим пользуются, – как заведенная пересчитывает она смету за сметой, а они знай подбрасывают. Быть может, они, немужественные, попросту ждут, что однажды она устанет (откажется, уйдет в другой отдел, кто знает?..). Приносимая ей гора бумаг растет. Иногда скопившиеся на ее столе папки с грохотом падают.