Один и одна - Маканин Владимир Семенович. Страница 24
И еще (теперь с иронией):
– Не печалься обо мне, Игорь, – как видишь, у меня немало вариантов выжить и осуществиться. Из какого-то удивительного милосердия вы меня не лишили всего: кое-что оставили.
Он не меняется, он только истончается в словах и оттенках (мне можно уходить; еще одну чашку чая я уже выпил).
Нинель Николаевна куда прямее и энергичнее, как в своем запале, так и в своем презрении:
– Вы как татары! – кричит она мне. – Как татаро-монголы!
Их выводок забили нашествием, да, да, Игорь, нашествием практичности и цинизма. Их время мгновенно ушло, оно было слишком прекрасно. Поэтому последующих она даже на поколения не разделяет, проблемы поколений или там проблемы отцов для Нины нет, на десять, на двадцать или на тридцать лет моложе, какая разница – все они равно тупые, многочисленные, убившие тогда и убивающие посейчас их светлое время. Татары.
От одиночества Нинель Николаевна ездит иногда в недалекие туристские поездки. Она побывала и во Владимире, где Дмитровский собор, Успенский запали в ее сознание и встали там, как догорающие высокие свечи, уже который век освещающие стиль до нашествия – стиль белокаменного великолепия, стиль полета и света.
– Мы готовились жить, восхищаясь друг другом и ликуя: жить прекрасно, светло, честно! – Нинель Николаевна выкрикивает слова не потому, что с ней спорят, давным-давно не спорю, только киваю, а просто от саморазгона, а более от бойцовского темперамента, который на всяком перепаде бурлит ручьем и не может, не умеет так изящно и мягко гнуть серебряную струю течения, как умеет Геннадий Павлович, разворачиваясь попеременно то иронией, то жалостью и к тем, и к этим – ко всем людям.
До пятидесяти еще есть несколько лет, и Нинель Николаевна очень следит за собой – она подтянута, ухожена, строго и со вкусом одета. Она придает большое значение своим походам к массажистке, ухаживает за лицом и охотится за специальными, славящимися кремами.
И, конечно, тоже стычки:
– Ваш практицизм превратил жизнь в систему знакомств и дорогих подарков. Во вторник я сидела у массажистки три часа, а дамочки шли и шли мимо меня без очереди, даже не с черного хода, а прямо и открыто... Да, да! Внесли в жизнь делячество – как? А очень просто Вы внесли его сначала осторожненько, Игорь, вы просто жили, как жили всегда, и у вас хорошо, а потом совсем хорошо, а потом и отлично пошли дела.
На приеме у зубного врача тоже ходили туда-сюда знакомцы. «Я записывалась на шесть тридцать, а уже девятый час!» – выкрикнула Нинель Николаевна. Она постаралась успокоиться, но неожиданно накалилась еще больше и так накричала на врача и на его медсестру, что зубная боль вдруг прошла, и Нинель Николаевна отправилась домой, хоть и знала, что завтра боль погонит ее сюда же, в этот же коридор, к этому же врачу. Так тебе и надо, так и надо! – говорила она, мстя себе самой и за побег, и за то, что не могла быть, как все эти люди. (Раньше горечь Нинели Николаевны была более едкой; казалось, Нина обладает прямым знанием человеческого неблагородства, особенно же знанием неблагородства мужчин, угадыванием их наперед, – теперь ее обвинения по большей части слишком общи, в личное она острием не попадает.)
Нинель Николаевна: «Ты, Игорь, в скрытой форме такой же прагматик, как и все ваши. Ты – внимательный, не лишенный тонкости человек, но что это меняет по сути?.. Ты – их человек; ты можешь себе позволить быть внимательным и тонким...»
Голос ее твердеет:
– Тебе и твоей жене не удалось добыть благ – а значит, вы средненькие из ваших. Такие же, как все, но только с меньшей энергией и удачей. Вы – третий или там пятый эшелон...
И добавляет смеясь:
– Но эти эшелоны движутся в том же направлении, Игорь.
Геннадий Павлович и Нинель Николаевна не знают, что к каждому из них я изредка захожу, – им это неинтересно; давно разойдясь, они ни разу не спросили друг о друге. Они, может быть, и не помнят уже.
Не узнавшие.
Нина говорит:
– Что-то ты не похож на своих – и как это ты с бытом не сладил?
И утешает:
– Ты еще вывернешься... Купишь машину и дачу, хорошо устроишься. Все придет, Игорь, – ты не волнуйся, не волнуйся...
Или даже сердится на мои слова:
– Да что ты прибедняешься!
Когда подхожу к ее дому и подымаю глаза – вижу ее три окна, одно кухонное и два комнатных.. Из них всегда горят комнатные. Удивительно ощущение, что сейчас подымешься, войдешь в квартиру, и она там одна. Всегда одна. Бытовые окружающие предметы стали для нее, вероятно, почти живыми (не живыми, но и не вполне мертвыми), так что Нинель Николаевна – хотя бы и молча, глазами – с ними общается. Не случайно же одинокие люди наделяют мебель душой, сначала как бы шутейно приветствуя: «Здравствуй, мое зеркало... Здорово, стол!» – а углы и особенно темные ниши своего жилья невольно населяют чертиками и всякой иной нежитью. (Ночные страхи и видения начинаются с неосознанного желания населить углы хоть кем-то или хоть чем-то.)
И когда, редкий гость, я прихожу, едва только ноги мои переступили порог и стучат прихожей, Нинель Николаевна, сама того не зная, рвет связи с углами и нишами, с душой зеркала, с рослостью шкафа и с иной придуманной нелюдью – она рвет с одиночеством, но ведь, сделав резкий шаг, остановиться трудно. И потому по инерции ее заносит еще несколько вперед. И вот она – среди людей (миновав общение вдвоем). Из одиночества она как бы сразу попадает в собрание. Она становится рассуждающей широко и социально, становится обостренно чуткой и воинствующей и потому-то, как сама совесть, обрушивается подчас на меня и мою обычную жизнь.
Это понятно.
Нелюбовь к чужим не дает ни уму, ни сердцу. У Нинели Николаевны есть соседи, отгороженные стенами, и есть сослуживцы, всякие там мелкие или малоприятные типы на работе. У нее есть люди в жэке, люди на почте, люди в гастрономе, с которыми она невольно день ото дня видится, но не любить их ей неинтересно, так что нелюбовь ко мне, быть может, особая честь. Возможно, нелюбовь не хочет быть рассыпанной по людям (и распыленной) по той же причине, по какой и любить мы тоже не хотим всех подряд, а выбираем кого-то конкретно. С другой стороны, всякое чувство опосредовалось, приржавело – и нелюбовь тоже не хочет вести к прямому противостоянию, предпочитая пелену тонко выбираемых слов сегодня, завтра, через полгода, через год, то снисходя, то вновь жесточея. Скопившееся мучит.
В невольном (отчасти) желании найти виновного Геннадий Павлович похож на Нинель Николаевну, но в словах он помягче:
Геннадий Павлович открыл дверь; в прихожей он добродушно ворчит, этак улыбаясь и слова растягивая:
– А-аа... Вот и гость пожаловал.
Я здороваюсь.
– Ну, ну. Молодец, что заглянул. Книжки полистать хочешь?.. И водочки стопку, конечно.
– Можно и водочки.
– Да уж!.. И водочку, и книги – и как это ваши люди все успевают?
Нинель Николаевна непременно нападает, наскакивает на того, кто с ней добр, притом что перемежающиеся нападки и жалобы – не просто женский жанр, но состояние духа. Она хочет быть понимаемой глубже. В идеале Нина хочет пострадать не от одиночества, а от обстоятельств извне, но и обстоятельства должны быть круто замешены и ее, Нины, достойны.
Ей не хочется человека. Ей хочется образа.
Но каждый раз, выкрикнув свои обвинения, Нинель Николаевна, человек чуткий к чужим бедам и втайне мягкий, испытывала раскаяние. Ей очень хотелось сказать – мол, тебе и твоей Ане я желаю только счастья, и не слушай, мол, Игорь, меня в моем одиночестве. Но она этого не говорила. Скрывала. Вместо слов возникал тик на лице, еле приметный.