Педагогическая поэма - Макаренко Антон Семенович. Страница 101
Стрелок говорил Марии Кондратьевне:
— Вам хорошо рассуждать, товарищ, а мы с ними сколько страдаем. Ты на прошлой неделе была в поезде? Пьяная… была?
— Когда я была пьяная? Он все выдумывает, — девушка совсем уже очаровательно улыбнулась стрелку и вдруг вырвала у него руку и быстро приложила ее к губам, как будто ей было очень больно. Потом с тихоньким кокетством сказала:
— Вот и вырвалась.
Стрелок сделал движение к ней, но она отскочила шага на три и расхохоталась на весь перрон, не обращая внимания на собравшуюся вокруг нас толпу.
Мария Кондратьевна растерянно оглянулась и увидела меня:
— Голубчик, Антон Семенович!
Она утащила меня в сторону и страстно зашептала:
— Послушайте, какой ужас! Подумайте, как же так можно? Ведь это жнщина, прекрасная женщина… Ну да не потому, что прекрасная… но так же нельзя!..
— Мария Кондратьевна, чего вы хотите?
— Как чего? Не прикидывайтесь, пожайлуста, хищник!
— Ну, смотри ты!..
— Да, хищник! Все свои выгоды, все расчеты, да? Это для вас невыгодно, да? С этой пускай стрелки возятся, да?
— Послушайте, но ведь она проститутка… В коллективе мальчиков?
— Оставьте ваши рассуждения, несчастный… педагог!
Я побледнел от оскорбления и сказал свирепо:
— Хорошо, она сейчас поедет со мной в колонию!
Мария Кондратьевна ухватила меня за плечи:
— Миленький Макаренко, родненький, спасибо, спасибо!..
Она бросилась к девушке, взяла ее за плечи и зашептала что-то секретное. Стрелок сердито крикнул на публику:
— Вы чего рты пораззявили? Что вам тут, кинотеатр? Расходитесь по своим делам!..
Потом стрелок плюнул, передернул плечами и ушел.
Мария Кондратьевна подвела ко мне девушку, до сих пор еще улыбающуюся.
— Рекомендую: Вера Березовская. Она согласна ехать в колонию… Вера, это ваш заведующий, — смотрите, он очень добрый человек, и вам будет хорошо.
Вера и мне улыбнулась:
— Поеду… что ж…
Мы распростились с Марией Кондратьевной и уселись в сани.
— Ты замерзнешь, — сказал я и достал из-под сиденья попону.
Вера закуталась в попону и спросила весело:
— А что я буду там делать, в колонии?
— Будешь учиться и работать.
Вера долго молчала, а потом сказала капризным «бабским» голосом:
— Ой, господи!.. Не буду я учиться, и ничего вы не выдумывайте…
Надвинулась облачная, темная, тревожная ночь. Мы ехали уже полевой дорогой, широко размахиваясь на раскатах. Я тихо сказал Вере, чтобы не слышал Сорока на облучке:
— У нас все ребята и девчата учатся, и ты будешь. Ты будешь хорошо учиться. И настанет для тебя хорошая жизнь.
Она тесно прислонилась ко мне и сказала громко:
— Хорошая жизнь… Ой, темно как!.. И страшно… Куда вы меня везете?
— Молчи.
Она замолчала. Мы вьехали в рощу. Сорока кого-то ругал вполголоса, — наверное, того, кто выдумал ночь и тесную лесную дорогу.
Вера зашептала:
— Я вам что-то скажу… Знаете что?
— Говори.
— Знаете что?.. Я беременна…
Через несколько минут я спросил:
— Это ты все выдумала?
— Да нет… Зачем я буду выдумывать?.. Честное слово, правда.
Вдали заблестели огни колонии. Мы опять заговорили шепотом. Я сказал Вере:
— Аборт сделаем. Сколько месяцев?
— Два.
— Сделаем.
— Засмеют.
— Кто?
— Ваши… ребята…
— Никто не узнает.
— Узнают…
— Нет. Я буду знать и ты. И больше никто.
Вера развязно засмеялась:
— Да… Рассказывайте!
Я замолчал. Взбираясь на колонийскую гору, поехали шагом. Сорока слез с саней, шел рядом с лошадиной мордой и насвистывал «Кирпичики». Вера вдруг склонилась на мои колени и горько заплакала.
— Чего это она? — спросил Сорока.
— Горе у нее, — ответил я.
— Наверное, родственники есть, — догадался Сорока. — Это нет хуже, когда есть родственники!
Он взобрался на облучок, замахнулся кнутом:
— Рысью, товарищ Мэри, рысью! Так!
Мы вьехали во двор колонии.
Через три дня возвратилась из Харькова Мария Кондратьевна. Я ничего не сказал ей о трагедии Веры. А еще через неделю мы обьявили в колонии, что Веру нужно отправить в больницу, у нее плохо с почками. Из больницы она вернулась печально-покорная и спросила у меня тихонько:
— Что мне теперь делать?
Я подумал и ответил скромно:
— Теперь будем понемножку жить.
По ее растерянно-легкому взгляду я понял, что жить для нее самая трудная и непонятная штука.
Разумеется, Вера Березовская едет с нами в Куряж. Выходит так, что едут все, едут и те двадцать новеньких, которых мне подкинул Наркомпрос в последние дни, подкинул в полном безразличии к моим стратегическим планам. Как было бы хорошо, если бы со мной шли на Куряж только испытанные старые одиннадцать горьковских отрядов. Отряды эти с боем прошли нашу шестилетнюю историю. У них было много общих мыслей, традиций, опыта, идеалов, обычаев. С ними как будто можно не бояться. Как было бы хорошо, если бы не было этих новичков, которые хотя и растворились как будто в отрядах, но я встречаю их на каждом шагу и всегда смущаюсь: они и ходят, и говорят, и смотрят не так, у них еще «третьесортные», плохие лица.
Ничего, мои одиннадцать отрядов имеют вид металлический. Но какая будет катастрофа, если эти одиннадцать маленьких отрядов погибнут в куряже! Накануне отьезда передового сводного у меня на душе было тоскливо и неразборчиво. А вечерним поездом приехала Джуринская, заперлась со мной в кабинете и сказала:
— Антон Семенович, я боюсь. Еще не поздно, можно отказаться.
— Что случилось, Любовь Савельевна?
— Я вчера была в Куряже. Ужас! Я не могу выносить таких впечатлений. Вы знаете, я была в тюрьме, на фронте — я никогда так не страдала, как сейчас.
— Да зачем вы так?..
— Я не знаю, не умею рассказывать, что ли. Но вы понимаете: три сотни совершенно отупевших, развращенных, озлобленных мальчиков… это, знаете, какой-то животный, биологический развал… даже не анархия… И эти нищета, вонь, вши!.. Не нужно вам ехать, это мы очень глупо придумали.
— Но позвольте! Если Куряж производит на вас такое гнетущее впечатление, тем более нужно что-то делать.
Любовь Савельевна тяжело вздохнула:
— Ах, долго говорить придется. Конечно, нужно делать, это наша обязанность, но нельзя приносить в жертву ваш коллектив. Вы ему цены не знаете, Антон Семенович. Его нужно беречь, развивать, холить, нельзя швыряться им по первой прихоти.
— Чьей прихоти?
— Не знаю чьей, — устало сказала Любовь Савельевна, — я о вас говорю: у вас совершенно особая позиция. Но вот что я вам хочу сказать: у вас гораздо больше врагов, чем вы думаете.
— Ну, так что?
— Есть люди, которые будут довольны, если в Куряже вы оскандалитесь.
— Знаю.
— Вот! Давайте действовать серьезно! Давайте откажемся. Это еще не трудно сделать.
Я мог только улыбнуться на предложение Джуринской:
— Вы наш друг. Ваше внимание и любовь к нам дороже всякого золота. Но… простите меня: сейчас вы стоите на старой педагогической плоскости.
— Не понимаю.
— Борьба с Куряжем нужна не только для куряжан о моих врагов, она нужна и для нас, для каждого колониста. Эта борьба имеет реальное значение. Пройдитесь между колонистами, и вы увидите, что отступление уже невозможно.
На другое утро передовой сводный выехал в Харьков. В одном вагоне с нами ехала и Любовь Савельевна.
2. Передовой сводный
Во главе передового сводного шел Волохов. Волохов очень скуп на слова, жесты и мимику, но он умеет хорошо выражать свое отношение к событиям или человеку, и отношение его всегда полно несколько ленивой иронии и безмятежной уверенности в себе. Эти качества в примитивных формах присутствуют у каждого хорошего хулигана, но, отграненные коллективом, онир сообщают личности благородный сдержанный блеск и глубокую игру спокойной, непобедимой силы. В борьбе нужны такие командиры, ибо они обладают абсолютной смелостью и абсолютно доброкачественными тормозами. Меня больше всего успокаивало то обстоятельство, что о Куряже и куряжанах Волохов даже не думал. Иногда, вызываемый неугомонной болтовней хлопцев, Волохов дарил неохотно и свою реплику: