Потусторонние истории - Уортон Эдит. Страница 2
– Расскажи, пожалуйста, – попросил Дух.
– Случилось это перед самым закатом на Пасхальной неделе. Целый день шел дождь, а под вечер налетевший откуда-то ветер разогнал облака, и, когда мы вошли в церковь, марево проникало внутрь сквозь высокие окна, делая их похожими на горящие в сумерках фонари. Перед алтарем белела в дымке мантия священника; над головой его, как светлячки, мерцали свечи; несколько человек стояли, преклонив колени. Мы тихонько подошли и сели на скамью возле беломраморного табернакля Орканьи.
Хотя я и раньше бывала во Флоренции, как ни странно, ни разу в ту церковь не заходила, так что впервые увидела инкрустированные ступени, рифленые колонны, скульптурные барельефы и своды сей прекрасной обители в этом волшебном свете. Мрамор, отмеченный печатью времени, приобрел какой-то непередаваемо розовый оттенок, отдаленно напоминавший медовый цвет колонн Парфенона, но более таинственный, неуловимый, рожденный не от обыденного поцелуя солнца, а от дуновения погребальных сумерек, пламени свечей на могилах мучеников и отблесков заката сквозь витражи из рубина и хризопраза; такой свет падает на требники в библиотеке Сиены, им светится Мадонна Беллини в церкви Искупителя в Венеции – это полусвет Средневековья, более насыщенный, возвышенный и весомый, чем незамутненный солнечный свет Греции.
В церкви было тихо, если не считать бормотаний священника да случайного скрежета стульев об пол. Я сидела, растворясь в этом свете и погрузившись в восторженное созерцание возвышавшегося надо мной мраморного чуда, с его инкрустацией драгоценными камнями, потускневшей позолотой, выполненного так же искусно, как если бы это была шкатулка из слоновой кости; и вдруг я почувствовала себя влекомой могучим потоком, берущим начало у истоков всего и вбирающим в себя бурные реки человеческих страстей и стремлений. Словно сама жизнь, во всевозможных ее проявлениях, во всей красоте и необычности, плела вокруг меня ткань ритмичного танца – а я двигалась ей в такт и с каждым шагом, встречая чью-либо душу, понимала, что уже с ней знакома.
Пока я созерцала табернакль Орканьи, его средневековый орнамент начал будто растекаться и принимать первобытную форму: в мраморные кувшинки и греческий акант вплелись кельтские узлы и нордические чудища с рыбьими хвостами, а все ужасы и красоты рельефов, когда-либо созданных рукой человека от Ганга до Балтики, смешались в апофеозе образа Марии. Поток уносил меня все дальше, мимо чуждых масок античных цивилизаций и знакомых чудес Греции, пока не выбросил на берег бушующего Средневековья с его клокочущими вихрями страстей и безоблачной гладью искусств и поэзии. До меня донеслись ритмичные удары молотков в ювелирных мастерских и в стенах церквей, крики вооруженных людей на узких улочках, органная дробь стихов Данте, треск поленьев вокруг Арнольда Брешианского [1], щебет ласточек, которым проповедовал святой Франциск, смех дам, слушающих на склоне холма остроты из «Декамерона» под стоны охваченной чумой Флоренции, – все это и многое другое слилось с голосами более древними и более отдаленными, неистовыми или нежными, но приглушенными до такой величественной гармонии, будто утренние звезды затянули хором песнь, которая зазвучала у меня в ушах. Сердце рвалось из груди, дыхание перехватило, слезы жгли веки; открывшиеся мне радость и тайна были почти непереносимыми. Слов той песни я разобрать не могла, однако знала точно: окажись рядом некто способный ее расслышать, мы вместе запели бы с ней в унисон.
Помню, как повернулась к мужу, который сидел с видом терпеливого уныния и разглядывал дно своей шляпы. Внезапно он встрепенулся, вытянул затекшие ноги и тихо сказал: «Может, пойдем уже? Смотреть тут все равно особо не на что, а ужин в гостинице подают в половине шестого».
Закончив рассказ, она замолчала. Тогда Дух жизни произнес:
– У меня есть то, чего ты жаждешь.
– Неужели ты меня понял?! – воскликнула она. – Что же у тебя припасено, умоляю, скажи!
– Так заведено, – ответил Дух, – что всякая душа, не нашедшая в земной жизни родственную душу, перед которой она смогла бы полностью раскрыться, встретит таковую здесь и они соединятся на веки вечные.
С ее губ сорвался восторженный крик:
– Ах! И мне суждено его найти?
– Вот он, – промолвил Дух жизни.
И действительно, перед ней стоял мужчина, чья душа (ибо в необычном свете она куда явственнее видела его душу, нежели лицо) с непреодолимой силой влекла ее к себе.
– Это и вправду ты? – прошептала она.
– Да, это я, – ответил он.
Они взялись за руки и подошли к балюстраде, нависшей над долиной.
– И что же, теперь мы спустимся вместе в эту волшебную страну? – спросила она. – Увидим ее одними и теми же глазами, опишем наши мысли и чувства одними и теми же словами?
– Это именно то, – ответил он, – о чем я мечтал и на что надеялся.
– Неужели? – радостно воскликнула она. – Неужели и ты меня искал?
– Всю свою жизнь.
– Как чудесно! А в том, другом мире не нашлось той, которая понимала бы тебя?
– Всецело? Нет… не так, как понимаем друг друга мы с тобой.
– Значит, ты чувствуешь то же самое? О, какое счастье, – выдохнула она.
Они стояли рука об руку у парапета, глядя вниз на мерцающий пейзаж, раскинувшийся перед ними в сапфировом пространстве; до Духа жизни, который остался стоять на страже у порога, долетали подобно ласточкам, отделенным ветром от перелетного племени, обрывки их разговора.
– Ты когда-нибудь ощущал на закате…
– О да! Но ни разу не слышал об этом от кого-то еще, а ты?
– А помнишь ту строчку из третьей песни «Ада» в «Божественной комедии»?
– Ах, моя любимая строчка. Мыслимо ли…
– А склонившаяся Победа на фризе Ники Аптерос?
– Та, которая завязывает сандалии? Тогда ты, верно, тоже подметила, как в летящих складках ее туники уже угадываются будущие Боттичелли и Мантенья?
– Ты когда-либо замечал после осенней грозы…
– Конечно, разве не удивительно, что определенные цветы наводят на мысль об определенных художниках: аромат гвоздики – о Леонардо, розы – о Тициане, туберозы – о Кривелли…
– Вот уж не думала, что кто-то еще это заметил.
– Ты когда-нибудь представляла…
– О да, и очень часто, но и понятия не имела, что это приходило в голову кому-то еще.
– И ты, без сомнения, ощущала…
– Да, да! Значит, и ты…
– До чего же прекрасно! Просто изумительно…
Их голоса становились то громче, то тише, как журчание двух фонтанов, перекликающихся в цветистом саду. Наконец он в нетерпении повернулся к ней и молвил:
– Любовь моя, к чему задерживаться дольше? Нас ждет целая вечность. Отправимся же вместе в эту прекрасную страну и заживем в доме на каком-нибудь голубом холме над сияющей рекой.
При этих словах она вдруг выдернула руку, которая все еще покоилась в его руке, и он почувствовал, как на безоблачность ее души набежала тень.
– В доме? – медленно повторила она. – В доме, где ты и я будем жить вечно?
– Конечно, любовь моя. Разве я не та душа, к которой всегда стремилась твоя?
– Д-да, но… но понимаешь, дом не будет мне домом, пока…
– Пока что?.. – опешил он.
Она промолчала, поймав себя на неожиданной мысли: «Пока ты не начнешь хлопать дверями и носить скрипучие сапоги».
Меж тем он вновь взял ее руку и еле заметно потянул к сияющим ступеням, спускавшимся в долину.
– Идем же, о душа моей души, – взмолился он, – к чему медлить? Ведь тебе, как и мне, даже вечность слишком коротка, чтобы вместить наше блаженство. Я уже представляю себе наш дом. Недаром я столько раз видел его во сне. Он белый – да, любовь моя? – белый с гладкими колоннами и скульптурным карнизом на голубом фоне. Так ведь? Он окружен рощами лавра и олеандра, зарослями роз, а с террасы, куда мы выходим на закате, открывается вид на лес и прохладные луга; там, в глубине, под вековыми ветвями течет ручей, неумолимо стремящийся к реке. Внутри мы развесим наши любимые картины, а комнаты наполним книгами. Подумай, дорогая, у нас наконец-то будет время все их прочесть! С которой начнем? Помоги же мне выбрать: «Фауст» или «Новая жизнь», «Буря» или «Прихоти Марианны», а может, тридцать первую песнь «Рая», или «Эпипсихидион», или «Люсидас»? С какой начнем, дорогая?