Камень, ножницы, бумага - Макдональд Йен. Страница 16
– А без тебя она бы поехала?
– Ты стучишь каблучками вечерних туфель, меряя шагами наш холл, он такой крошечный – как раз три твоих шага: стук, стук, стук – поворот, и снова: стук, стук, стук – поворот…
– Поехала бы она без тебя?
– Да! – закричал он. – Да. Ты бы уехала. Я попросил тебя подождать пять минут, пока я соберусь. Да!
– Она бы поехала на вечеринку, отправилась бы в объезд, пренебрегла бы предупреждениями по радио, налетела бы на акира… без тебя?
– Да, – говорит он. – Да!
– Ты невиновен, – выношу я вердикт. – Ты невиновен. – Я подношу правую руку к лицу Маса. Без перчатки. Без телесного напыления. Голую. Выпрямляю пальцы. – Поверь мне!
На ладони моей правой руки вытатуировано изображение Малкхута, фрактора Сефират, которому повинуется любой с первого взгляда.
– Поверь мне. – Зрачки Маса расширяются по мере того, как квазифракторные осколки образа скользят вверх по его оптическим нервам, по изгибам и складкам визуального отдела коры головного мозга мимо логического, рационального, сознательного начала в темное первичное ядро спинного мозга, где три с половиной миллиона лет назад в чисто животном существе впервые сверкнула искра разумного восприятия.
– Поверь мне! – То, что я повторил трижды – истинно. Истинно без всяких сомнений, несмотря на боль, вину, страх или на любые аргументы, которые будут это отрицать.
В тот раз в Маракеше мы с Лукой пошли ближе к вечеру на площадь Душ посмотреть на человека, который проталкивал туда-сюда сквозь язык тонкую металлическую шпагу и при этом танцевал, щелкал пальцами и громко прославлял Бога. Каждое из этих «поверь мне» похоже на тонкую прочную шпагу, которую протаскивают сквозь мои губы, язык и распластанные ладони.
Ночью поднимается восточный ветер, он поднимает огромные волны, которые сотрясают Двадцать четвертый храм до самого основания. Чудесный попутный ветер для пилигримов-велосипедистов, он подгоняет нас в спину вдоль старой береговой линии всю дорогу между Двадцать пятым и Двадцать шестым. Наши паломнические мантии хлопают, как боевые знамена акира. Море под нами покрыто длинными пенистыми гребнями. Сосны по краям тропинки раскачиваются и машут ветвями. Как будто едешь внутри гравюры Хирошиге.
Через километр после Двадцать пятого храма мы видим, как господин Паук со стуком перебирает своими членистыми конечностями. В утреннем свете ярко блестят логотипы компаний-спонсоров. Посох взлетает при каждом шаге. Колокольчик непрерывно звенит. Он тепло нас приветствует. Он отправился в путь еще на рассвете. Оглядев наши велосипеды и их причудливую раскраску, он замечает, что до конца дня они успеют оставить пешего хенро далеко позади. Я не могу рассказать ему, что теперь между мною и Масом существует тайное единение, такое же глубокое и темное, как наше единение по вопросу о саморазрушении, которого я достиг с ним самим на вершине утеса, потому что поверил в высказанную им истину, что ответом на неправильное действие является не бездействие-разрушение, а правильное действие. Мы меняемся полосками. Сувенир из интельпластика с именем Маса вызывает улыбку, но что делать, вот они – мы: первые и последние пилигримы, встретившиеся в летний шторм. Мы крутим педали дальше, он машет нам посохом. Догио Нинин.
Дождь размыл тропу, превратив ее в две узкие предательские колеи. Торможение швыряет мой велосипед поперек дороги. Сырая щебенка трещит под шинами. Удивленный Мас останавливается, рукой в перчатке сдвигает очки.
– Подожди меня в Двадцать шестом, – кричу я сквозь рев ветра. – Надо кое-что сделать. Со мной все нормально. Не беспокойся. Езжай, езжай. Ну, давай!
Оставшись наедине с ветром и вздыбившимся океаном, я отдаю приказ одному из своих бумажных демонов черного ящика. Звонкая мантра колокольчика слышна раньше, чем появляется его хозяин. Наконец господин Паук оказывается на вершине подъема.
– Сеттаи, господин Паук. – Я протягиваю ему свернутую полоску бумаги.
– Позволено ли скромному пилигриму спросить, что это? – произносит господин Паук, со свистом гидролас-тических стоек устраиваясь на отдых.
– Могущественный талисман, дающий здоровье, жизненную силу и благословение всем, кто медитирует над ним.
Он смеется, раскачивая держащую его колыбель.
– Это и правда должен быть очень сильный талисман, – говорит он, но принимает листок.
– Когда он вам станет не нужен, передайте его другому, – советую я ему, хотя к тому времени закольцованная временем бумага уже распадется. – А до тех пор никому ее не показывайте.
– Вы можете представить себе день, когда я не буду нуждаться в здоровье, жизненной силе и благословении?
Правая нога на педали, готовая надавить. Порывы ветра забираются под шляпу хенро, почти срывая ее. Я не мог предложить ему надежду на выздоровление в ее обнаженном виде, он не посмел бы принять ничего, что в случае провала могло бы его уничтожить. Но каждый раз, когда господин Паук станет созерцать Тиферет, демон здоровья тайком проскользнет мимо его надежд и страхов туда, где израненные, искалеченные нервные волокна снова начнут расти, где мертвые синапсы задергаются и оживут, кости окрепнут, мускулы отвердеют и начнут сгибаться, ноги пойдут.
– Я могу представить этот день, – уверенно отвечаю я. На верхушке следующей возвышенности я оглядываюсь, чтобы еще раз увидеть маленькую решительную фигурку – пылинку в этом безбрежном пейзаже. Увидеть, как господин Паук продолжает свой путь сквозь летнюю бурю. Я смотрю и смотрю, жду и жду, но его все нет.
Мы. Двое. Пилигримы. Товарищи в Пути.
По тому, что он договорился встретиться с ней в викторианском баре, который просто ненавидел: майолика, начищенное воском дерево, затянутая патиной бронза, по тому, что, когда она приехала, он сидел один в отдельной кабинке и пил бренди, которое тоже ненавидел, она догадалась, что произошло. Она решила, пусть все это выльется под собственной тяжестью: темные, холодные подземные воды, мчащиеся по мрачным извилинам и рубцам ложных путей.
– Когда мне было восемь лет, умерла моя бабушка, – начал он, крутя ножку бокала между большим и средним пальцами. – Она оставила мне пару маленьких статуэток, которые всегда стояли у нее на туалетном столике: мальчишка-пастушок и девочка с кроликом. Сейчас они у меня на книжной полке. Ты смеялась над ними. Дешевка, сувенир, какие покупаешь, выбравшись на денек к морю. Настоящий китч. Но они пережили мою бабушку, эти две китайские статуэтки. И могут пережить меня. Жизнь Этана Ринга канет в пустоту, исчезнет и будет забыта, а босоногая девочка будет по-прежнему ласкать своего кролика, а мальчишка – посвистывать, засунув руки в карманы. Это понимание проникло в меня, как кусок льда в сердце, как громадная темная стена на краю жизни, такая высокая, что не переберешься, и такая длинная, что не обойдешь, омрачающая любую живую мысль и дело; и каждый день, каждую минуту каждого дня, каждое мгновение становящееся все ближе, выше и шире. Три месяца я не мог ничего делать, никуда ходить, никого видеть без мысли о смертной тени, распростертой над всем миром.
– Теперь в наших руках бессмертие, – проговорила Лука, думая, что подает утешение.
– В наших руках призраки и память, для тех, кто может за них заплатить.
В викторианский бар ввалилась толпа мужчин в костюмах с диджитфонами и биопроцессорами Olivetti\ICL модели Марк 88 во внутренних карманах. Они нарочито громко, каркающе переговаривались, как свойственно людям в костюмах. С диджитфонами. И с Olivetti\ICL модели Марк 88.
– Маркус умер сегодня утром. В восемнадцать минут двенадцатого.
– Черт подери… Этан.
– В одиннадцать двенадцать он вышел из комы. В одиннадцать тринадцать у него начались конвульсии. В одиннадцать восемнадцать все было кончено. Еще через двадцать три минуты объявили, что у него наступила клиническая смерть, и его печень, почки и поджелудочную забрали для трансплантации. Сердце и роговицы не тронули. Сказали, что от них практически ничего не осталось. Я был с ним, когда он очнулся. Какое-то мгновение он был самим собой, Маркусом, просыпающимся от кошмара. Тут он как будто что-то вспомнил, что-то увидел, кошмар, который выдул из его черепа все нейроны.