Первая труба к бою против чудовищного строя женщин - Маккормак Эрик. Страница 6

Она готовила меня к неизбежному.

– Эндрю! – говорила она. – Чтобы я могла на тебя полагаться, ты должен уже сейчас научиться все делать правильно.

И так, словно бы играя, я учился приподнимать ее, прислонять к изголовью, подсовывать судно, а потом опорожнять его. Я стирал полотенце, которым она обтиралась.

Я привык выполнять эти поручения и делал все с радостью. Что угодно, лишь бы она не умерла.

По мере того, как мать слабела, игра становилась реальностью. Однажды утром я разбудил ее, отдернул занавески, наполнил таз теплой водой и поставил его у кровати. Я уже собирался выйти из комнаты, когда мать усталым голосом обратилась к мне:

– Сегодня тебе придется мне помочь.

Она не могла даже расстегнуть пуговицы ночной рубашки. Я помог ей, потом снял рубашку через голову и впервые увидел обнаженное женское тело.

Мать потянулась за полотенцем, начала обтираться, но ее пальцы так ослабели, что полотенце выскальзывало.

– Не получается, – сказала она. – Давай ты.

Она легла навзничь, и я начал обтирать ее тело. Ребра, темные соски, торчавшие из груди, ставшей совсем плоской. Я обмыл ее живот, дивясь серебристым полоскам на коже.

Тут я остановился, не решаясь продолжать.

– Это еще далеко не все, – сказала она, не сводя с меня своих зеленых глаз.

Я намылил губку и продолжал свое дело. Мать раздвинула ноги, чтобы я протер их изнутри и в глубине между ногами.

Я вытер ее насухо и помог перевернуться. Теперь, когда я избавился от ее пристального взгляда, мне стало легче. Обтирая мать от плеч до пяток, я дышал свободнее. Потом обсушил влажное тело и втер смягчающий крем, который доктор Гиффен дал от пролежней, что уже расцветали на увядавшем теле.

Закончив, я снова помог матери повернуться и надел на нее чистую рубашку. Она откинулась на подушки.

– Эндрю! – шепотом позвала она. Мне пришлось взглянуть ей в лицо.

– Спасибо! – сказала она.

Насмешка, обычно сверкавшая в ее глазах, когда она обращалась ко мне, померкла. Я понял: она искренне благодарна мне, – и возликовал.

Поначалу казалось, что остановить ее угасание не удастся. Мать так исхудала, что проступали ребра и съежившиеся мышцы. Кожа стала прозрачной, сквозь нее виднелись сосуды. Часто я целыми днями сидел в изножье кровати. И все время говорил с ней – говорил, как никогда прежде. Рассказывал математические задачи, над которыми бился, главы из учебника истории, все подряд. Мать лежала и смотрела на меня, слабо дышала, не отвечая ничего. Иногда ее сотрясал приступ кашля, и тогда она бессильными пальцами прижимала к губам платок.

Но каким-то чудом, очень медленно, от недели к неделе, она стала поправляться. Кашель смягчился и сделался реже. Она снова стала мыться сама. Даже начала вставать. Исчезли носовые платки с пугающими красными пятнами. Порой, шаркая по полу, но уже не опираясь на меня, она кивала мне, как бы говоря: «А может, еще выкарабкаемся!»

Доктор Гиффен, навещавший свою пациентку ежедневно, был в восторге.

– Она выглядит намного лучше, – говорил он. – Молодец, Эндрю! Из тебя вышла отличная сиделка.

Я был счастлив. И утратил бдительность. Впервые за много месяцев я возомнил себя в безопасности.

Однажды утром, в первых числах марта, я проснулся около половины седьмого. Было еще темно. Я немного полежал, строя планы. Когда потеплеет, уговорю маму поехать со мной на поезде к морю. Пускай посидит хоть несколько дней на берегу. Доктор Гиффен говорил, что соленый воздух лечит рубцы в легких.

Выбравшись наконец из постели, я зябко натянул на себя одежду и прокрался вниз, в темную гостиную. Мама еще спала. Камин почти погас, и я подбросил лучины и угля. Завтракать мама будет при бодро пылающем огне.

Я прошел в кухню и сварил овсянку. Подогрел молоко – она любила теплое. Поставил тарелку на поднос и вернулся в гостиную. Опустив поднос на стул у ее постели, я наконец включил свет. Мама лежала с открытыми глазами, но смотрела мимо меня. Ее лицо, все ее тело как-то съежились за ночь.

Думаю, я сразу угадал страшную правду, но отказался ее принять.

– Мама, у меня есть отличная идея, – заговорил я, с трудом выталкивая слова. – Когда потеплеет, давай поедем к морю, посидим на берегу. Ты будешь смотреть на меня, а я буду плавать. Я соберу для тебя много ракушек. Вот весело будет!

Лицо ее было серым, губы слегка искривились, а глаза стали такими плоскими, будто на них уже положили монеты. Она была совершенно мертва.

Я заплакал – не только от горя, но и от обиды. Как она посмела предать меня? Я просто с ума сходил. Начал обшаривать гостиную, распахивал дверцы буфета, выдвигал ящики, отыскивая улики. И скоро нашел: тайник был в нижнем ящике шкафа у самой кровати. Туда она прятала тряпки, испещренные кровавыми пятнами разных форм и оттенков – и старые, темно-бурые, и недавние, все еще ярко-красные. Я снова оглянулся на мать, и мне показалась, что глаза ее блеснули на свету, а изгиб ее губ напоминал улыбку.

И вдруг я успокоился – таким обманом невозможно было не восхититься. Чего еще я мог от нее ждать? Какая сила воли потребовалась матери, чтобы скрыть свое состояние не только от меня, но и от доктора Гиффена, и от всех посетителей…

Мог ли я не простить ее?

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Итак, я отправился на похороны в обычную для горной Шотландии погоду – проливной дождь, холодный мартовский ветер. То, что требуется для похорон. Приземистые холмы вокруг кладбища тоже казались большими погребальными курганами. Аккуратное кладбище, ровные ряды участков, параллельные дорожки – как насмешка над тем хаосом, в который обратила мою жизнь смерть матери.

Мэр Клюз исполнял погребальный обряд, а северо-восточный ветер жалобно вторил ему. Рядом со мной стоял доктор Гиффен, а толпа главным образом состояла из женщин в черных пальто и черных развевающихся платках.

Когда гроб опустили в могилу, мэр обернулся ко мне. Здесь, на кладбище, это лицо с птичьим клювом было как нельзя более уместно.

– Эндрю Полмрак, можешь начинать, – сказал он. Мне полагалось бросить первый ком земли в могилу. Я подобрал пригоршню грязи и постарался как можно бережнее уронить ее на изящный гроб, утопленный в глинистой дыре. Но тихо уронить не получилось, ком со стуком ударился о крышку. Вслед за мной доктор Гиффен и все женщины обрушили на гроб целый град комьев – некоторые бросали их с такой яростью, точно побивали каменьями мертвеца или саму смерть.

А потом все стихло, и только ветер продолжал завывать, и дождь стучал по крышке гроба там, где она еще оставалась не прикрыта землей.

Несколько дней после похорон я жил у доктора Гиффена. Его приемная располагалась на Площади, рядом с Аптекой Гленна, а жил он в квартире наверху. Запах эфира проникал сквозь щели в полу и льнул к еде и к одежде; я чуял его даже во сне. Но когда доктор Гиффен проводил меня в последний раз домой, этот запах перебила хлынувшая навстречу застоявшаяся вонь болезни.

Доктор предпочел остаться во дворе, и в большой дом я вошел один. Нашел кожаный чемодан и сложил все, что нужно – свою одежду и несколько книг. В гостиной было холодно и сыро. Женщины, обмывавшие тело матери, убрали с кровати всю постель, кроме матраса. С камина, в котором угасло пламя, я снял фотографию матери в молодости. Она стояла по колено в снегу рядом с человеком, который, как я знал, был моим отцом. Они смотрели не в объектив, а скорее на самого фотографа. Мать была красива, но губы ее изгибались в той иронической гримасе, которая заменяла улыбку.

Я хотел было сунуть фотографию в чемодан, однако она не влезала. Поэтому я вернул ее на камин и торопливо покинул дом, где память о матери уже превратилась в остывший призрак.

В ту ночь я спал в гостевой комнате у доктора Гиффена и среди ночи меня разбудили чьи-то громкие рыдания. Затаив дыхание, я прислушивался, пытаясь понять, кто же так безутешно плачет. Ничего. Я ничего больше не слышал. Тут я понял, что щеки у меня холодные и влажные. Это плакал я сам.