Амстердам - Макьюэн Иэн Расселл. Страница 9
В полутьме, пока Джордж несколько секунд искал выключатель, Вернон впервые ощутил со всей остротой смерть Молли – простой факт ее отсутствия. Толчком послужили знакомые, но уже забывавшиеся запахи – ее духов, ее сигарет, засохших цветов, которые она держала в спальне, кофейных зерен, хлебный теплый дух стираной одежды. Он говорил о ней подолгу, он и думал о ней, – правда, урывками, в суете рабочих дней или засыпая, – но до этой минуты не тосковал по ней душой, не чувствовал обиды оттого, что больше не увидит ее и не услышит. Она была другом, может быть, лучшим в его жизни – и ее не стало. Еще чуть-чуть, и он бы выставил себя дураком перед Джорджем, чьи очертания и так уже расплывались. Этого особого чувства покинутости, болезненного сдавления где-то над небом он не испытывал со времен детства, со школы. Тоска по Молли. И жалко себя; он спрятал всхлип за громким взрослым кашлем.
Комната сохранилась в том виде, в каком ее оставила Молли, когда согласилась переехать в спальню главной части дома, под надзор Джорджа. Проходя мимо ванной, Вернон увидел знакомую юбку на вешалке для полотенец, а на полу – полотенце и бюстгальтер. Четверть с лишним века назад они с Молли год прожили вместе, в крохотной квартирке под крышей на Рю-де-Сен. Там на полу всегда лежали сырые полотенца, водопады нижнего белья низвергались из вечно не закрытых ящиков, никогда не складывалась большая гладильная доска, и в переполненном гардеробе, стиснутые и покосившиеся, как пассажиры в метро, висели платья. Журналы, грим, банковские выписки, бусы, цветы, штаны, пепельницы, тампоны, пластинки, авиабилеты, туфли на высоких каблуках – не было ни одной поверхности, не заваленной вещами Молли, так что, когда Вернону полагалось работать дома, он уходил писать в кафе на их улице. И, однако, каждое утро она восставала из раковины этого девичьего хаоса свежей, как Венера Боттичелли, чтобы явиться, не голой, конечно, но прибранной и лощеной в редакцию парижского «Вога».
– Сюда, – сказал Джордж и ввел его в гостиную. На кресле лежал большой коричневый конверт. Пока Джордж поднимал его, Вернон успел оглядеться. Она могла войти сюда в любую секунду. На полу, лицом вниз, лежала книга об итальянских садах; на низком столике стояли три винных бокала с подбивкой серо-зеленой плесени. Из одного, быть может, пил он сам. Он попробовал вспомнить свой последний визит, но они сливались. Были долгие разговоры о ее переезде в главную часть дома – Молли страшилась его и сопротивлялась, зная, что это дорога в один конец. Другим вариантом был приют. Вернон и все ее друзья и подруги советовали остаться дома, полагая, что в привычном месте ей будет легче. Как же они ошиблись. Даже при самом строгом режиме в заведении ей было бы свободней, чем под опекой Джорджа.
Он показал Вернону на кресло и, упиваясь минутой, извлек фотографии из конверта. Вернон все еще думал о Молли. Бывали в ее меркнущем сознании просветы, когда она понимала, что покинута друзьями, что к ней больше не ходят? Она не знала, что их не пускает Джордж, – и если проклинала друзей, то непременно прокляла и Вернона.
Джордж положил фотографии – три штуки, 20х25 – себе на колени, лицом вниз. Он наслаждался молчанием Вернона, истолковав его как безмолвное нетерпение. И продлевал предполагаемую муку медленным подробным предисловием.
– Прежде всего скажу следующее. Я понятия не имею, зачем она их сделала, но несомненно одно. Они могли быть сделаны только с согласия Гармони. Он смотрит прямо в объектив. Авторские права принадлежали ей, и я, как единственный распорядитель ее наследства, являюсь их фактическим собственником. Само собой разумеется, я ожидаю, что «Джадж» не раскроет своих источников.
Он взял один снимок и отдал Вернону. В первое мгновение этот черно-белый глянец показался совершенно невразумительным; потом очертился погрудный портрет. Невероятно. Вернон протянул руку за вторым; в рост и с обрезанным фоном; затем последний – в полупрофиль. Он снова обратился к первому снимку; все посторонние мысли отлетели. Потом рассмотрел второй и третий, на этот раз осмысленно и ощущая отчетливо смену своих реакций: сперва изумление, а после безумный внутренний смех. Он подавил его с таким усилием, что ему показалось, будто он поднимается в воздух над креслом. Затем ощутил груз ответственности – или власти? Жизнь человека или по крайней мере карьера – в его руках. И кто знает, может быть, ему суждено изменить к лучшему будущее страны. И тираж его газеты.
– Джордж, – сказал он наконец, – я должен основательно подумать.
5
Получасом позже Вернон вышел от Лейна с конвертом в руках. Он остановил такси, попросил водителя включить счетчик и не трогаться с обочины и несколько минут сидел сзади, успокаиваясь от рокота двигателя, массируя правую часть головы и раздумывая, что делать. Наконец велел ехать в Южный Кенсингтон.
В студии горел свет, но Вернон не стал звонить в дверь. На крыльце он написал записку, нарочно невнятную, поскольку решил, что экономка прочтет ее первой. Сложив ее вчетверо, сунул под дверь и сбежал к машине. Да, но при одном условии: если ты сделаешь то же для меня. В.
III
1
Как и предвидел Клайв, мелодия не давалась ему, пока он сидел в Лондоне, в своей студии. Каждый день он делал попытки – короткие наброски, смелые вылазки, но получались лишь цитаты – переодетые или прозрачные – из самого себя. Ничто не изливалось свободно в собственную форму, собственной волей, чтобы сообщить пассажу элемент неожиданного, который только и мог обеспечить оригинальность. Каждый день, бросив попытки, он переходил к более простой, более рутинной работе – обогащал оркестровку, переписывал исчирканные страницы, переделывал разрешение минорных аккордов, которыми открывалась медленная часть. Три встречи, равномерно распределенные на восемь дней, задерживали его отъезд в Озерный край: еще несколько месяцев назад он пообещал присутствовать на благотворительном обеде; в виде одолжения племяннику, работавшему на радио, он пообещал пятиминутное выступление; поддавшись уговорам, он согласился быть судьей на конкурсе сочинений в местной школе. И наконец, отложил отъезд еще надень потому, что его попросил о встрече Вернон.
В эти дни, когда не работал, он изучал карты, смазывал свои туристские ботинки, проверял снаряжение – дело ответственное, если планируешь зимний поход в горах. Можно было бы уклониться от общественных обязанностей, приняв позу стихийного художника, но Клайв не переносил такого чванства. Некоторые его приятели прекрасно разыгрывали гениев, когда им было удобно, – не появляясь там, где их ждали, и полагая, что всякий местный переполох только придаст веса их высокому призванию, поглощающему человека целиком. Эти люди – хуже всех были романисты – умели внушить друзьям и родным, что не только их рабочие часы, но и всякая прогулка, и послеобеденный сон, всякий приступ молчаливости, депрессии или пьянка оправданы возвышенной целью. Маска посредственности, считал Клайв. Он не сомневался в возвышенности призвания – но дурные замашки не являются его частью. Возможно, в каждом веке для кого-то надо было сделать исключение; для Бетховена – да; для Дилана Томаса – определенно нет.
Он никому не сказал, что застрял с симфонией. Он говорил, что хочет устроить себе короткий отпуск, прогуляться. Да он и сам не считал, что у него затор. Иногда работа затрудняется, и надо делать то, что, по твоему опыту, приносит наибольшую пользу. И вот он остался в Лондоне, присутствовал на обеде, выступил по радио, присудил приз и, впервые в жизни, резко разошелся с Верноном. Только 1 марта он приехал на Юстонский вокзал и нашел пустое купе 1-го класса в поезде до Пенрита.
Долгие поездки по железной дороге он любил за успокаивающий ритм, который они сообщали его мыслям, – как раз то, что было нужно ему после столкновения с Верноном. Но расположиться в купе удалось не так быстро, как следовало бы. Шагая по платформе в мрачном настроении, он почувствовал, что походка у него неровная, как будто одна нога стала длиннее другой. Он сел, снял ботинок и обнаружил черный шматок жвачки, вдавившийся в зигзагообразные канавки подошвы. Поезд уже тронулся, а он все еще выковыривал, вырезал, выскребал ее перочинным ножом, брезгливо вздернув губу. Под черной патиной резинка была розоватой, как тело, и еще попахивала мятой. Как отвратителен этот интимный контакт с содержимым чужого рта и беспредельна низость этих жвачных, плюющихся жвачкой где попало. Он вымыл в туалете руки, потом, вернувшись, несколько минут искал очки для чтения, прежде чем обнаружил их на сиденье рядом с собой, после чего оказалось, что он не взял ручку. Когда, наконец, он устремил взгляд в окно, им овладела привычная мизантропия, и в проплывавшем мимо застроенном ландшафте он не увидел ничего, кроме уродства и бессмысленной активности.