Гертруда и Клавдий - Апдайк Джон. Страница 17
— Вот именно. Он слишком уж привык греться возле королевской власти. Долгая близость к престолу вскармливает зависть и наглость. Его происки сделать свою худосочную дочку, чахлую, как ее покойница-мать, следующей королевой, лишив меня всякой возможности выгодного брачного союза, я приравниваю к государственной измене. Восточнее Новгорода есть принцессы, которые ради западного брака принесут с собой приданое азиатского размаха янтарем, пушниной и тундровыми изумрудами. Женитьба Хамблета — это вопрос не сердечных склонностей, но дело государственной важности, подлежащее беспристрастному рассмотрению и взвешиванию. Нельзя доверять советнику с дочкой на выданье.
Геруте положила щетку, чтобы отвернуться от зеркала и сказать, глядя в лицо мужу:
— Никаких происков нет — ни Корамбиса, ни моих. Просто естественный ход вещей, который мы оба заметили, но вовсе не поощряли, — интерес Хамблета к этому цветочку, распустившемуся при его собственном дворе, пока он почти все время отсутствовал. Ну а она — как могла она не быть очарована нашим царственным отроком, пока он складывался в такого замечательного и обаятельного мужчину, завиднейшего жениха, но ни с кем не помолвленного? Однако она кроткая девушка и оставит всякую надежду, если ей прикажет отец.
— Ну, так пусть прикажет. Может, она и твоего брачного возраста, но ты не была бледной немочью, не вжималась в тень твоего отца, стоило ему только нахмуриться.
— Когда требовалось, то и была, — возразила Геруте, лицо у нее разгорелось, — как ты прекрасно помнишь, добившись своего, потому что я покорилась. В Офелии больше силы и здравого смысла и запасов страсти, чем тебе благоугодно думать. Мой инстинкт подсказывает мне, что она будет рожать крепких и здоровых детей.
Горвендил обратил на нее флегматичные бледные глаза, которые порой видели слишком уж много.
— Твой инстинкт подчиняется твоему желанию, моя дорогая. Ты упрямо видишь в ней себя молодую и хотела бы установить гармонию между нашим единственным наследником и отзвуками твоей юности. Геруте, не ищи в этой хрупкой девице средства для собственного запоздалого удовлетворения и победы над собственным сыном. Орудия выкручиваются у нас в руках, если мы неправильно ими пользуемся, и ранят нас.
Геруте со стуком положила щетку на туалетный столик из дуба и шиповника, где были разложены средства для поддержания красоты, в которых она, собственно, нисколько не нуждалась, хотя ей было уже сорок семь: щетка из кабаньей щетины с черными кончиками, два резных гребня слоновой кости, железные щипчики, чтобы выщипывать лишние волоски, которые расширяли ее брови, пробивались на ее округлых висках, четыре зубочистки — две из слоновой кости, а две из золота, ольховые прутики с концами, размоченными и растрепанными в волокнистые кисточки, чтобы сохранять ее улыбку сверкающей и оберегать от зубных червей, баночка из мыльного камня для растертой в порошок хны и еще одна с ляпис-лазурью, чтобы подкрашивать щеки и веки в дни торжественных церемоний, тальк, чтобы скрывать красноту кожи, и «душистый ларец» из благоуханного кедра с ароматными притираниями для смягчения кожи и разглаживания морщинок у глаз. В своем овальном металлическом зеркале она увидела лицо, все еще сохраняющее свежую девичью полноту и в эту минуту розовое от гнева из-за внезапного ощущения вины. Она сказала Горвендилу:
— Я всего лишь высказываю мысли о деле, про которое мой супруг заговорил сам, — как вернуть принца Хамблета ко двору, к его царственному предназначению. Я сожалею, что мои побуждения кажутся двусмысленными, хотя мне они кажутся искренними и добрыми.
— Король постоянно получает добрые советы, так что выучивается распознавать за ними собственную выгоду того, кто их дает.
— И доходит до того, что подозрения высушивают его сердце до величины шишечки на его скипетре, — с жаром отозвалась Геруте. — Понятно, почему его сын отказывается вернуться домой.
— Он избегает не меня, — огрызнулся Горвендил, но тут же, испугавшись, как бы его королева не обиделась на столь ясный намек на нее, он поправился: — Ну… э… все дело в климате, — и замолк на описании местной непогоды, столь неуловимо вялой и неблагоуханной.
— А что произошло с Вирсавией? — спросил Фенгон у Геруте. Они сидели в одной из тех комнат Эльсинора, куда редко кто заглядывал, но слуга Фенгона, Сандро, стройный уроженец Калабрии с кожей цвета меда, убедил на очень скверном датском языке упиравшегося прислужника принести дрова и затопить очаг. Поленья были ясеневые, только что наколотые, и сильно дымили. Однако знатные собеседники не обращали внимания, что их глаза слезятся, а ноги замерзают, настолько они были поглощены тем, что сообщали друг другу под прикрытием слов.
В растерянности Геруте переспросила:
— С Вирсавией?
— Молоденькой бурой сапсанкой, которую я прислал тебе много лет назад. Ты забыла — так королевы привыкают к подаркам от почти незнакомых.
— Теперь почти, но незнакомый? Никогда. Я помню. Мы плохо сочетались, Вирсавия и я. Ее распечатанные глаза видели слишком уж много, и она все время «била» (это ведь так называют?), целясь во все блестящие предметы в моем покое, когда на них падали солнечные лучи. И она кидалась на звуки в стене, то ли мышей, то ли ласточек, гнездящихся в трубе, но слишком слабых для моих ушей. Мне не удавалось воззвать к ее разуму.
— С соколами это никому не дано, — сказал Фенгон мягким журчащим голосом, который, заметила она, приберегал для нее одной. С мужчинами и слугами он говорил громко и четко, даже властно. За прошедшие годы он прибавил в весе, его голос в громкости. — Разум над ними не властен. В этом они подобны нашим глубинным натурам, над которыми разум тщетно пытается поставить себя господином.
— Как я обнаружила, королеве в замке не так просто получать каждый день парное мясо. По ночам ее негромкие, но несмолкающие крики, плач по ее свободе, как я воображала, не давали мне спать. Старший сокольничий Горвендила забрал мою чахнущую от голода подопечную в королевскую соколятню, но там существовал давно установленный порядок, и другие хищные птицы, обломанные для службы людям, не пожелали принять нашу полудикую Вирсавию. Сокольничий опасался, что ее убьют, перервут ей горло или сломают хребет, в те необходимые часы, когда с птиц снимают колпачки, чтобы они могли размять крылья под высокими сводами соколятни. Думая, что Торд… его ведь так звали… возьмет ее назад, я поехала в Локисхейм с двумя стражами, но нашла там только того мальчика, бледного хромого мальчика…
— Льота, — подсказал Фенгон, его собольи глаза искрились, питаясь каждым ее движением, каждой интонацией, каждой черточкой ее лица, и Геруте, продолжая говорить, почувствовала, что ее язык и жесты замедляются, как музыкант замедляет темп, если слишком остро сознает, что его слушают. Под тяжелым сюрко на меху, зашнурованном спереди поверх голубой котарды из серебряной парчи, по ее коже побежали мурашки. Какая женщина — а уж тем более сорока семи лет от роду и более уже не худощавая — могла бы противостоять столь жадному интересу к себе? Она привыкла, что ею восхищаются, но не пожирают глазами, вот как сейчас.
— Маленький Льот, да-да, — согласилась Геруте, торопясь разделаться с этими неприятностями десятилетней давности, когда чуть-чуть зловещий подарок Фенгона впутал ее в своего рода секрет, хотя Горвендил был поставлен в известность о странном подарке его брата и презрительно засмеялся: «Если мужчине подарить прялку, — сказал он, — толку будет ровно столько же!»
Она продолжала, стараясь соответствовать осторожности в голосе мужчины, с которым разговаривала:
— Он сказал, что Торд заболел от старости и жестоких требований ухода за птицами, а твои, согласно твоему распоряжению перед отъездом, были уступлены продавцу этих ценных и опасных птиц в Недебо.
— Я не думал, что вернусь скоро, — объяснил ей Фенгон. — Я дал обет.
— Какой обет?
— Обет отречения.
— Отречения от чего, могу ли я спросить?