Золотая ночь - Мамин-Сибиряк Дмитрий Наркисович. Страница 6
– Да вот сами посмотрите на него, в каком он виде, – предложил Пластунов, показывая глазами на избу.
Двора у Спирькиной избы не было, а отдельно стоял завалившийся сеновал. Даже сеней и крыльца не полагалось, а просто с улицы бревно с зарубинами было приставлено ко входной двери – и вся недолга. Изба было высокая, как все старинные постройки, с подклетью, где у Спирьки металась на цепи голодная собака. Мы по бревну кое-как поднялись в избу, которая даже не имела трубы, а дым из печи шел прямо в широкую дыру в потолке. Стены и потолок были покрыты настоящим ковром из сажи.
– Уж я предоставлю… верно!.. – орал кто-то, лежа на лавке. – Предоставлю… на, пользуйся. А кто руководствовал? Спирька Косой… вер-рно…
– Перестань ты грезить-то, – попробовал усовестить Гаврила Иванович. – Ишь, до чего допировался!
– Родимый, Гаврила Иваныч, руководствуй, а я предоставлю… верно! – орал Спирька, с трудом поднимая с лавки свою взлохмаченную черную голову.
– Хорош, нечего сказать… – брезгливо заметил Собакин, разглядывая своего верного человека.
Приземистая широкая фигура Спирьки, поставленная на кривые ноги, придавала ему вид настоящего медведя. Взлохмаченная кудрявая голова, загорелое, почти бронзовое лицо, широкий сплюснутый нос, узкие, как щели, глаза, какая-то шерстистая черная бородка – все в Спирьке обличало лесного человека, который по месяцам мог пропадать по лесным трущобам.
– Сконфузил ты нас, Спирька, – заговорил Гаврила Иванович, придерживая валившегося на один бок Спирьку. – Вот и Флегонт Флегонтыч очень даже сумлевается.
– Флегон Флегоныч… родимый мой… ах, господи милостливый… я? Предоставлю, все предоставлю…
– А на какие ты деньги пировал? – допрашивал Собакин. – Ведь я все знаю… Ну, сказывай: обещал еще кому-нибудь местечко-то?
Спирька долго смотрел куда-то в угол и скреб у себя в затылке, напрасно стараясь что-нибудь припомнить; две последние недели в его воспаленном мозгу слились в какой-то один безобразный сплошной сон, от которого он не мог проснуться. Он несколько раз вопросительно взглянул на нас, а потом неожиданно бросился в ноги Собакину.
– Флегон Флегоныч… ради Христа, прости ты меня… омманул… ох, всех омманул! – каялся Спирька, растянувшись на полу. – У всех деньги брал… Я прошу, а они дают. Омманул всех, Флегон Флегоныч… а тебе одному все предоставлю… владай… твои счастки…
Собакин выругался очень крупно и вышел из избы. О самоваре и других удобствах нечего было и думать, потому что у Спирьки, кроме ружья да голодной собаки, решительно ничего не было.
– Карауль его, как свой глаз, а я его ужо вытрезвлю, – говорил Флегонт Флегонтович Пластунову. – Надо скорее отсюда выбираться, пока до греха… Ну, Спирька, подвел!
– Ничего, Флегонт Флегонтыч, – успокаивал Гаврила Иванович, – разве один наш Спирька такой-то, все они на одну колодку теперь. А что насчет местечка, так Спирька тоже себе на уме: на ногах не держится, а из него правды-то топором не вырубишь…
Это было плохое утешение, но, за неимением лучшего, приходилось довольствоваться им. Расчет Флегонта Флегонтовича выехать сегодня же из Причины тоже не оправдался за разными хлопотами и недосугами, а главное, потому, что партии все прибывали и все упорно следили друг за другом. Нужно было переждать и выведать стороной, кто и куда едет, сколько партий, какие вожаки и т. д.
– Заварилась каша, – с тяжелым вздохом проговорил Флегонт Флегонтыч, – еще двое суток ждать, а уж теперь семнадцать партий набралось… К первому-то числу что же это будет… И зачем прет народ, просто ошалели… Ну, да и мы тоже не лыком шиты, может, и перехитрим других прочих-то.
Вместо того чтобы только «опнуться» в Причине, как предполагал Флегонт Флегонтович, нам пришлось «промаячить» в этой трущобе целых двое суток, вплоть до самой ночи на первое мая, когда должна была решиться участь всех. От нечего делать я ходил на охоту и присматривался к окружавшей меня пестрой картине. Деревня теперь превратилась в какой-то табор или в стоянку какого-то необыкновенного полка. За неимением места в самой деревне, выросли отдельные таборы в окрестностях, что делалось очень просто: поставят несколько телег рядом, подымут оглобли, накроют их попонами – вот и жилье. На земле горит огонек, бродят спутанные лошади, на телегах и под телегами самые живописные группы – вообще жизнь кипела. Все эти городские, невьянские, тагильские, каменские и многие другие «ищущие златого бисера» перемешались в одну пеструю кучу. Набралось около двухсот человек, и даже явилась полиция для охранения порядка и для предупреждения могущих возникнуть недоразумений. Но пока все было тихо и мирно, даже больше чем мирно – все успели перезнакомиться и, под видом доброжелательной простоты, старались выведать друг у друга кое-что о планах и намерениях на первое мая.
Флегонт Флегонтович при помощи разных нужных человечков успел разузнать всю подноготную, по крайней мере старался уверить в этом, и держал себя с самым беззаботным видом, как человек, у которого совесть совершенно спокойна и которому нечего терять.
– Еще веселее будет в компании-то, Нил Ефремыч, – добродушно говорил он своему благоприятелю Кривополову, который постоянно ходил по гостям из одной избы в другую. – Это кто не с добром приехал, а нам что – милости просим…
– На людях-то и смерть красна, Флегонт Флегонтыч… – отвечал Кривополов, жмуря свои и без того узкие глаза.
Этот Кривополов был очень интересный тип, как переход от русского к монголу; приятели называли Кривополова «киргизской богородицей» за его скуластую сплюснутую рожу с узким, скошенным назад лбом и широким носом. Волосы он стриг под гребенку и носил маленькую кругленькую шапочку, точно всегда был в ермолке. У Кривополова где-то были довольно богатые прииски, поэтому он совершенно безнаказанно мог кутить и безобразничать по целым месяцам. Друг и приятель Кривополова, седой, толстый старик Дружков, являлся точно его половиной – они везде попадали как-то вместе и вместе «травили напропалую». К этим неразлучным друзьям присоединился высокий рыжий хохол Середа, бог знает, какими ветрами занесенный на Урал; он молча ходил за Кривополовым и Дружковым, пил, если приглашали, и под нос себе мурлыкал какую-то хохлацкую песенку. Говорили, что Середа только еще разнюхивает дело в качестве агента от какой-то очень сильной иностранной компании. Когда к нему приставали с допросами, он только отмахивался и говорил приятным грудным тенором:
– Та я ж ничего не знаю, что говорят… А никакой компании нет. Якая там бисова компания? Пранцеватое ваше золото… нэхай ему лишечко буде.
Впрочем, пил Середа мастерски и не прочь был в картишки «повинтить», почему и сошелся на короткую ногу с Кривополовым и Дружковым, которые могли играть без просыпу хоть неделю.
Из числа других золотопромышленников выдавались Агашков Глеб Клементьевич и курляндский немец Кун. Они и держались наособицу от других, как настоящие аристократы. Агашков славился как скупщик краденого золота; у него были свои прииски, но только такие, которые служили для отвода глаз, то есть воровское золото записывалось в приисковые книги как свое, и только. Такие дутые прииски на Урале почему-то называются бездушными. Фигура у Агашкова была самая подкупающая: благообразный «низменный» старичок с самой апостольской физиономией – окладистая бородка с проседью, кроткие серые глаза, тихий симпатичный голос и вообще что-то такое благочестивое и хорошее во всей фигуре, кроме длинных рук, которыми Агашков гнул подковы и вколотил в гроб уже двух жен. Особенных художеств за Агашковым не водилось, а жил он как праведник, неукоснительно блюл не только посты, но даже среды и пятницы, был богомолен свыше всякой меры, иногда по дванадесятым праздникам становился на левый клирос и подпевал самым приятным стариковским тенорком, и больше всего любил побеседовать о божественном, особенно что-нибудь позабористее. Кун был лицо новое на Урале, но уже крепко основался и пустил корни. Представительный, всегда прилично одетый, он держался джентльменом; подстриженные усы и эспаньолка делали его моложе своих лет. Как настоящий немец, он никогда не расставался со своей сигарой, с которой точно родился. Кун и Агашков, кажется, сошлись между собой и все держались вместе.