Воспоминания - Мандельштам Надежда Яковлевна. Страница 47
Не убий
Из всех видов уничтожения, которыми располагает государство, О. М. больше всего ненавидел смертную казнь, или «высшую меру», как мы тактично ее называли. Не случайно в бреду он боялся именно расстрела. Спокойно относившийся к ссылкам, высылкам и другим способам превращения людей в лагерную пыль — «мы ведь с тобой этого не боимся», — он содрогался при одной мысли о казни. Нам довелось читать сообщения о расстрелах многих людей. В городах иногда даже расклеивались специальные объявления. О расстреле Блюмкина (или Конрада?) [65] мы прочли в Армении — на всех столбах и стенах расклеили эту весть. О. М. и Борис Сергеевич [66] вернулись в гостиницу потрясенные, убитые, больные… Этого оба они вынести не могли. Вероятно, смертная казнь не только символизировала для них всякое насилие, она еще чересчур конкретно и зримо представлялась их воображению. Для рационалистического женского ума это менее ощутимо, и поэтому массовые переселения, лагеря, тюрьмы, каторга и прочее глумление над человеком мне еще более ненавистны, чем мгновенное убийство. Но для О. М. это было не так, и первое его столкновение с государством, тогда еще «слишком новым» [67] , произошло из-за его отношения к смертной казни. История стычки О. М. с Блюмкиным известна из неточного, с чужих слов, и приукрашенного рассказа Георгия Иванова. Есть об этом упоминание и у Эренбурга, который присутствовал при одном из нападений Блюмкина на О. М.: при встречах в публичных местах Блюмкин неизменно потрясал револьвером… И мне пришлось быть свидетельницей подобной сцены.
Это было в Киеве в девятнадцатом году [68] . Мы стояли с О. М. на балконе второго этажа гостиницы «Континенталь» и вдруг увидели кавалькаду, мчавшуюся по широкой Николаевской улице. Она состояла из всадника в черной бурке и конной охраны. Приближаясь, всадник в бурке поднял голову и, заметив нас, резко повернулся в седле, и тотчас в нашу сторону вытянулась рука с наставленным револьвером. О. М. было отпрянул, но тут же, перегнувшись через перила, приветливо помахал всаднику рукой. Кавалькада поравнялась с нами, но рука, угрожающая револьвером, уже спряталась под бурку. Все это продолжалось секунду. Когда-то при мне на Кавказе произошло убийство: вагоновожатый, не останавливая трамвая, пристрелил стоявшего на главной улице чистильщика сапог. Это была кровная месть. Вся сцена с Блюмкиным развивалась точно так, но завершающего выстрела не последовало — кровная месть не была доведена до развязки. Всадники промчались мимо, свернули и скрылись в Липках, где находилась Чека.
Всадник в бурке — это Блюмкин — человек, «застреливший императорского посла» [69] — Мирбаха. Он направлялся, вероятно, в Чека, к месту своей службы. Ему поручили, как мы слышали, чрезвычайно важную и конспиративную работу по борьбе со шпионажем. Бурка и кавалькада — скорее всего, дань личным вкусам этого таинственного человека. Не понимаю только, как вязались такие эффекты с предписанной ему конспирацией.
Мне приходилось встречаться с Блюмкиным еще до моего знакомства с О. М. Мы когда-то жили вместе с его женой в крохотной украинской деревушке, где среди кучки молодых художников и журналистов скрывались несколько человек, преследуемых Петлюрой. После прихода красных жена Блюмкина неожиданно явилась ко мне и вручила охранную грамоту на квартиру и имущество на мое имя. «Что это вы?» — удивилась я. «Надо охранять интеллигенцию», — последовал ответ. Так женщины из рабочих дружин, переодетые монахинями, разносили иконы по еврейским квартирам 18 октября 1905 года. Они надеялись, что эта маскировка обманет погромщиков. Охранную грамоту, как явную фальшивку, да еще на имя девчонки — мне было тогда восемнадцать лет, отец не предъявлял ни при одном из многочисленных обысков и реквизиций. Вот от этой женщины, спасавшей интеллигенцию таким наивным способом, и от ее друзей я наслышалась об убийце Мирбаха и несколько раз встречала его самого, мелькавшего, исчезавшего, конспиративного…
Сходство балконной сцены с кровной местью оказалось не случайным: Блюмкин поклялся отомстить О. М. и уже не раз кидался на него с револьвером, но до стрельбы никогда не доходило. О. М. считал, что все это пустые угрозы и пристрастие Блюмкина к мелодраматическим эффектам: «Что ему стоит меня застрелить? Захотел бы, давно бы сделал»… Но всякий раз О. М. невольно шарахался, когда Блюмкин выхватывал револьвер… Кавказская игра кончилась в 26 году, когда О. М., уезжая от меня из Крыма, случайно очутился с Блюмкиным в одном купе. Блюмкин, увидев «врага», демонстративно отстегнул кобуру, спрятал револьвер в чемодан и протянул руку. Всю дорогу они мирно разговаривали. Прошло немного времени, и мы прочли о расстреле Блюмкина. Распря с ним началась с вопроса о расстреле. Георгий Иванов в угоду неприхотливым читателям так расцветил эту историю, что она потеряла всякий смысл, но почтенные люди продолжают цитировать его рассказ, не обращая внимания на логические изъяны. Наша оторванность друг от друга тому причиной.
Незадолго до конфликта Блюмкин предложил О. М. сотрудничать в новом, еще только организующемся учреждении, которому он предсказывал великую будущность. По мнению Блюмкина, это учреждение должно было определить эпоху и стать средоточием власти. О. М. в испуге отказался от сотрудничества, хотя тогда еще никто не знал, в чем будет специфика нового учреждения. Для О. М. достаточно было услышать, что учреждение будет могущественным, чтобы поскорее отстраниться. Он всегда как-то по-мальчишески удирал от всякого соприкосновения с властью. По приезде в Москву, например, в восемнадцатом году — он приехал с правительственными поездами [70] — ему пришлось несколько дней прожить в Кремле у Горбунова. Однажды утром в общей столовой, куда он вышел завтракать, лакей, прежде дворцовый, а потом обслуживавший революционное правительство и не утративший почтительно-лакейских манер, сообщил О. М., что сейчас сам Троцкий «выйдут кушать кофий». О. М. схватил в охапку пальто и убежал, пожертвовав единственной возможностью поесть в голодном городе. Объяснить этот импульс к бегству он не мог никак "Да ну его… Чтобы не завтракать с ним… " Аналогичный случай произошел у него и с Чичериным, когда его вызвали, чтобы поговорить о работе в Наркоминделе. К нему вышел Чичерин и предложил составить пробный текст правительственной телеграммы по-французски, а затем оставил его одного. О. М. воспользовался этим и ушел, даже не пробуя составлять телеграмму. «Почему удрал?» — спрашивала я. В ответ такое же отмахивание — если бы с ним разговаривал какой-нибудь мелкий чиновник, он бы остался и поступил в Наркоминдел, но от людей, облеченных властью, лучше подальше… Быть может, это инстинктивное, почти неосознанное отталкиванье от власти спасло О. М. от многих ложных и губительных путей, открывавшихся перед ним в ту пору, когда даже зрелые люди ни в чем разобраться не могли. Как бы сложилась его судьба, если бы он поступил в Наркоминдел или в «новое учреждение», куда его так настойчиво приглашал Блюмкин?