Обрученные - Мандзони Алессандро. Страница 101

На этом он кончил. Глубокая тишина царила вокруг. Как ни разнообразны и беспорядочны были мысли, кипевшие в этих буйных головах, внешне они ни в чём не выражались. Брави привыкли воспринимать голос своего синьора как выражение его твёрдой воли, возражать против которой бесполезно — и голос этот, объявлявший теперь об изменении воли, звучал для них всё так же властно. Ни одному из них даже и в голову не пришло, что после обращения Безымённого можно возражать ему, как всякому другому человеку. Они видели в нём святого, одного из тех святых, которых рисуют с высоко поднятой головой и с мечом в руке. Помимо страха, они питали к нему (главным образом те, кто родился у него в замке, а таких было большинство) привязанность как вассалы; все они преклонялись перед ним и в его присутствии испытывали, скажу прямо, какую-то неловкость, которую чувствуют даже самые грубые и дерзкие души перед человеком, чьё превосходство они признают. И хотя слова, что они услышали из его уст, были чужды их слуху, они звучали правдиво и находили отклик в их душах: если они тысячу раз глумились над тем, что он говорил, то не потому, что не верили в это, но потому, что этим глумлением они хотели рассеять страх, который охватил бы их, вдумайся они в это серьёзно. И теперь, когда они увидели действие этого страха на душу такого человека, как их господин, все они, кто больше, кто меньше, оказались на некоторое время во власти этого чувства. Помимо всего этого, те, кого утром не было в долине, первыми узнали про великую новость и воочию видели всё, а потом и сами рассказывали другим про радость и ликование населения, про любовь и глубокое почтение к Безымённому, которые вытеснили былую ненависть, былой ужас перед ним. Так что в том человеке, на которого они привыкли смотреть, так сказать, снизу вверх, даже тогда, когда они сами были, в огромном большинстве, частью его силы, они видели теперь какое-то диво, кумир толпы. Они видели его вознесённым над людьми, правда, по-иному, чем прежде, но всё так же высоко, — как всегда выходящим из обычных рамок, как всегда в первой шеренге.

Итак, они стояли в растерянности, неуверенные друг в друге и каждый в самом себе. Кто злобствовал, кто строил планы, куда бы ему пойти искать прибежища и службы; кто раздумывал, сможет ли он приспособиться и стать порядочным человеком; кто, задетый за живое словами Безымённого, чувствовал некоторую склонность последовать им; кто, не принимая никакого решения, собирался на всякий случай обещать всё, а пока продолжать есть хлеб, предлагаемый от чистого сердца и такой скудный в те дни, и тем выиграть время. Все затаили дыхание. А когда Безымённый в конце своей речи снова поднял властную руку, подавая знак, что пора расходиться, они удалились гурьбой, понурив головы, словно стадо овец. За ними вслед вышел и он сам, остановился сначала посреди дворика и при слабом сумеречном свете смотрел, как они расходились, направляясь каждый к своему месту. Потом он поднялся наверх за фонарём, снова обошёл дворики, коридоры, залы, проверил все входы и, убедившись в том, что всё в порядке, отправился, наконец, спать. Да, именно спать, потому что сон одолевал его.

Никогда, ни при каких обстоятельствах у него не было такого множества запутанных и вместе с тем неотложных дел, как сейчас (поскольку он сам всегда искал их), и всё же сон одолевал его. Угрызения совести, которые не дали ему сомкнуть глаз в прошлую ночь, не только не улеглись, но, наоборот, голос их становился всё громче, всё неумолимее, всё строже — и всё же сон одолевал его. Весь уклад, весь способ управления, установленный им у себя за много лет с такими стараниями, с таким своеобразным сочетанием смелости и упорства, — всё это он сам несколькими словами поставил под сомнение. Беспредельную преданность своих сообщников, их готовность пойти на всё, эту верность разбойников, на которую он так давно уже привык опираться, всё это он теперь сам же поколебал. В его поступках воцарилась полнейшая путаница, в доме его поселились замешательство и неуверенность, и всё же сон одолевал его.

Итак, он вошёл в свою комнату, приблизился к своему ложу, которое было для него столь тернистым в прошлую ночь, и опустился тут же на колени, собираясь помолиться. И действительно, в каком-то затаённом и укромном уголке своей памяти он нашёл молитвы, которые его приучали повторять ещё в детстве. Он начал читать их, и эти слова, так долго лежавшие под спудом, одно за другим приходили ему на память, словно клубок ниток, который постепенно разматывается. Необъяснимое, смешанное чувство овладело им: какая-то сладость в этом зримом возвращении к привычкам невинного детства и невообразимая мука при мысли о той пропасти, которую он сам создал между тем временем и настоящим; пламенный порыв искупить свои дела, прийти к новому сознанию, к новому состоянию духа, приближающемуся к чистому детству, к которому он уже вернуться не может, и, наконец, благодарность, надежда на то милосердие, которое могло привести его к такому состоянию и уже дало ему столько знамений этой своей воли. Встав с колен, он лёг на кровать и тут же заснул.

Так закончился этот день, о котором много говорили ещё в ту пору, когда писал наш аноним; и не будь его, теперь об этом дне, по крайней мере о его подробностях, ничего бы не знали; правда, вышеназванные Рипамонти и Ривола без конца повторяют, что столь прославленный злодей после свидания своего с Федериго чудесным образом и навсегда изменил свою жизнь. Но много ли таких, кто читал книги обоих этих авторов? Пожалуй, их ещё меньше, чем будущих читателей нашей книги. И кто знает, сохранилось ли в самой долине, — если бы даже нашёлся кто-нибудь, у кого были бы охота и уменье разыскать её, — хоть какое-нибудь бледное и смутное предание об этом происшествии? Ведь с тех пор произошло так много событий!

Глава 25

В деревушке Лючии и во всей округе Лекко на другой день только и было разговору, что о ней, о Безымённом, об архиепископе и ещё об одном человеке, который, как ни любил он, чтобы его имя упоминалось людьми, всё же при настоящих обстоятельствах предпочёл бы, чтобы о нём говорили поменьше, — мы имеем в виду синьора дона Родриго.

Нельзя сказать, чтобы и раньше не говорили о его бесчинствах; но, правда, разговоры эти бывали отрывочны и велись втихомолку. Если только два собеседника уж очень хорошо знали друг друга, они рисковали коснуться столь щекотливой темы. Да и то они не вкладывали в свои обсуждения того пыла, на какой были способны, ибо, вообще говоря, люди, когда их недовольство может навлечь на них серьёзную опасность, предпочитают не только меньше показывать или целиком скрывать свои чувства, но и сами переживания их бывают гораздо слабее. Теперь же разве кто-нибудь мог удержаться от расспросов и толков по поводу такого нашумевшего случая, в котором виден был перст божий и где в столь выгодном свете показали себя два таких человека. Один — у которого горячая любовь к справедливости сочеталась со столь высоким положением; другой — в котором само насилие, казалось, было окончательно повержено, словно наёмный убийца сложил оружие и пришёл искать мира. По сравнению с такими фигурами синьор Родриго становился слишком незаметной величиной. Теперь все поняли, что значит мучить невинное существо, чтобы потом обесчестить его, преследуя его с такой наглой настойчивостью, с такой грубой жестокостью, с таким отвратительным коварством. Этот случай дал повод вспомнить и о многих других доблестных делах названного синьора: тут уж все высказывались так, как чувствовали, подбодрённые тем, что у каждого были единомышленники. Все шептались, все приходили в ужас, но всё это на почтительном расстоянии от обиталища дона Родриго, по причине всяких брави, которыми окружил себя этот синьор.

Добрая доля этой всеобщей ненависти падала также на его друзей и приспешников. Хорошо попало синьору подеста, неизменно глухому, слепому и немому ко всем выходкам этого насильника, правда, тоже за глаза, ибо если в его распоряжении не было брави, зато были сбиры. С доктором Крючкотвором, у которого на уме были лишь сплетни да ябеды, и с другими, ему под стать мелкими подлипалами, церемонились гораздо меньше: на них прямо показывали пальцами и поглядывали искоса, так что они предпочли некоторое время не показываться на улице.