Доклад Юкио Мисимы императору - Аппиньянези Ричард. Страница 132
– Я знаком с подобной оценкой роли этих мемуаров, но не согласен с ней. Шедевр принца Коноэ, на мой взгляд, не имел никакого значения. Америка и без указки Коноэ уже сделала ставку на правый японский консерватизм.
– В таком случае наши мнения расходятся.
– Вы упомянули о пресловутых оргиях, которые устраивал принц Коноэ в 1944 году. Признайтесь, вы участвовали в них?
– Нет.
– Понятно. Значит, вам рассказал о них граф… простите, сенатор Ито.
– Вы можете расспросить его об этом сами. Кстати, если вы его попросите, он с удовольствием покажет вам один из черновиков мемуаров принца Коноэ. Я не могла участвовать в оргиях, потому что, как вы, должно быть, помните, в 1944 году вышла замуж.
Кейко нетвердой походкой подошла к столу и снова налила себе виски.
– На этой картине изображен гомосексуалист, – промолвила она, показывая на лежавшую на моем столе репродукцию с картины Гвидо Рени «Святой Себастиан». – Вы сейчас пишете о ней?
Красный лак на ее ногтях облупился, сигарета прилипла к нижней губе. Я не ответил на вопрос, и Кейко засмеялась.
– Вас восхищает Себастьян, в которого приятели вонзили свои стрелы, словно булавки в подушечку? Вы, мужчины, странный народ. Меня скорее может восхитить поступок его жены Ирины. Она пришла к месту казни мужа, чтобы похоронить его, но обнаружила, что он жив, и выходила его. Мне было всегда интересно, каким образом ей удалось вернуть ему здоровье. Может быть, вы знаете это?
Я снова ничего не ответил.
– Вы все еще пишете историю идеальной любви? – спросила Кейко.
– Да, героем такого сюжета, в соответствии с правилами театра Но, предписанными его основателем Зеами, может быть только потерпевший поражение воин. Поражение смягчает воинскую ярость и способствует проявлению лирического начала.
– А что вы можете сказать о героине вашей истории?
– Те же самые правила театра Но касаются и ее. Она должна обладать свойством «хиэ», то есть холодной неприступной красотой. Та женщина, которая наслаждается счастьем настоящего, не может обладать совершенной красотой. Лишь память об утраченном счастье способна придать ей несравненное изящество. Красота – это в некотором смысле всегда что-то, что находится в прошлом. Во всяком случае, эстетика саби видит красоту в увядающем, грустном, холодном, во всем том, что похоже на луну, скрывшуюся за пеленой дождя.
Что значит дерева плач?
Это всего лишь хруст оболочки цикады, – процитировала Кейко строчки из «Какицубата», пьесы театра Но.
– Хорошо сказано. Самый страшный момент в жизни писателя наступает тогда, когда он оглядывается назад, в прошлое, видит написанные им произведения и вдруг обнаруживает, что находится в тупике. Все, что я написал, – всего лишь хрустнувшая оболочка цикады. Я стою перед пустыми оболочками, которые составляют собрание моих сочинений, и слышу глухие аплодисменты тех, кого уже давно нет на этом свете. Я не желаю видеть себя старым и уродливым. Причем я имею в виду не возраст и безобразную внешность. Можно быть старым и уродливым с юных лет. Кстати, это – признаки раннего скороспелого развития. Таких старых уродцев во цвете лет сегодня можно встретить на наших улицах на каждом шагу. Духовная проказа куда страшнее любой физической болезни. Она незаметно разъедает человека изнутри.
– Однако вы чрезвычайно уродливы, сэнсэй.
– Увы, это так, мадам Омиёке. Уродство просочилось сквозь броню, в которую я заключил себя. Но без этой раковины из накачанных мускулов я казался бы еще более уродливым. Я являл бы собой жалкое зрелище. Люди видели бы во мне героя-писателя, мученика, прикованного к письменному столу. Те, кто выше всякого героизма ценит врожденную слабость, восхищались бы моей «внутренней» красотой и считали бы ее результатом тяжкого писательского труда. И вот эта публика, которая сама больна духовной проказой, превозносила бы меня как совершенное существо. На самом деле я исполняю черную неблагодарную работу и говорю от имени тех, кто находится на грани сил и терпения; кто взвалил на себя непосильную ношу, но все же стоит на ногах, не падает под ее страшным грузом. Я говорю от лица Японии, нищей и убогой, но судорожно пытающейся создать образ величия.
– Реальная Япония – это та, которая существует здесь и сейчас.
– Реальная Япония – это та, в которой я существую посмертно.
Кейко посмотрела на себя в зеркало, озаренное лучами восходящего солнца.
– Почему вы не хотите примириться с неизбежным и, подобно вашему уважаемому наставнику Кавабате Ясунари, с присущим консерваторам изяществом смиренно оплакивать невозвратно ушедшее прошлое?
– Я не могу просто оплакивать, я должен действовать. Когда офицеры нинироку подняли мятеж, мне было одиннадцать лет. Утром, когда я шел в Школу пэров, падал снег, и до меня доносились звуки военных горнов. Я видел самолеты, разбрасывавшие листовки, которые призывали мятежников сдаваться. Я был тогда наивным ребенком и представлял, что император на белом коне, как в сказке Оскара Уайльда, выедет навстречу своим подданным, поднявшим мятеж, но сохранившим верность ему, и скажет: «Я принимаю вашу жертву и удостаиваю вас чести совершить сеппуку. Это будет залогом вашей искренности. Я сам буду свидетелем. Начинайте, вспорите себе животы, и ваша кровь возродит нацию». И перед моим мысленным взором вставала величественная картина. Шеренги солдат становились на колени и вспарывали себе животы, брызги их крови падали на снег, как падают на землю цветки вишни под порывами ветра. Вот какие мысли одолевали меня, когда мне было одиннадцать лет.
– В действительности те события были менее красочны и впечатляющи, – сказала Кейко, дотрагиваясь кончиками пальцев до припухлостей под глазами. – Мне уже сорок лет… Почему вы не хотите прочесть мне ту сказку, которую написали сегодня ночью?
И я стал читать Кейко историю молодого лейтенанта Транспортного батальона, который ничего не знал о готовящемся мятеже и о том, что в нем должны были участвовать его друзья. Возможно, товарищи пожалели его, поскольку этот лейтенант совсем недавно женился. Но они ошиблись в своих расчетах. Во время мятежа перед лейтенантом встала страшная дилемма. В императорском указе мятежники объявлялись изменниками, и лейтенант понимал, что ему могут приказать участвовать в подавлении мятежа. У лейтенанта не было выбора, и он решил совершить сеппуку. И вот 28 февраля, на третий день мятежа, лейтенант и его жена приготовились к смерти. Лейтенант решил уйти из жизни первым, он хотел, чтобы жена была свидетельницей его самоубийства… Тут Кейко остановила меня.
– Неслыханно! – воскликнула она. – Жена не может наблюдать за самоубийством мужа в качестве свидетеля. Это нарушение правил сеппуку.
– Вы, конечно, правы. Но я позволил себе некоторую вольность.
– Вообще-то это не мое дело. Если вам нравится нарушать законы действительности, пожалуйста! Но факты есть факты.
– Согласно конфуцианскому учению, литература – ложь.
– Я не знала, что вы приверженец конфуцианской этики. Позвольте в таком случае спросить вас, зачем ваш лейтенант попросил жену быть свидетельницей его самоубийства?
– Собственно говоря, это понадобилось не лейтенанту, а мне. Мне нужен был рассказчик, который своими глазами видел бы акт сеппуку и описывал бы его.
– Почему вы в таком случае не описали самоубийство от лица самого лейтенанта?
– Это было бы довольно сложно. Такой подход нарушил бы главный критерий эстетики – правдоподобие.
– Значит, эстетика превалирует над этикой. Или, может быть, была еще одна, тайная причина того, что вам захотелось взглянуть на акт сеппуку со стороны? Мне кажется, вы сами мечтаете совершить самоубийство на глазах свидетеля. Я подозреваю, что ваш лейтенант – вовсе не лейтенант, а писатель. Писатель, смертельно уставший от литературы. Похоже, это именно тот случай, сэнсэй, когда писатель убивает своего героя, чтобы выжить самому. В конечном счете между вашим лейтенантом и Густавом фон Ашенбахом из «Смерти в Венеции» Томаса Манна нет никакой разницы. Оба эти персонажа обречены на смерть по этическим причинам, но казнены в силу эстетических причин. Манн убил Густава фон Ашенбаха, чтобы заменить его. Неужели вы так устали от литературы, что пытаетесь найти средства, чтобы избавиться от нее, и ради этого готовы пойти на самоубийство?