Доклад Юкио Мисимы императору - Аппиньянези Ричард. Страница 68

Невозможность получить удовлетворение – я назвал бы это анестезией чувства удовольствия – приводила де Сада к бесконечным эксцессам, разжигала его фантазию и заставляла воплощать самые безумные сатанинские замыслы. И все только ради того, чтобы получить наконец разрядку, выплеснуть сперму в момент, когда он испытывал самое глубокое мучительное неудовольствие.

Я хорошо понимал маркиза, потому что сам пережил нечто подобное в возрасте десяти с небольшим лет. Я так привык заниматься онанизмом, что меня неудержимо тянуло предаваться этому пороку в самых странных, неподходящих местах. Я не раз уединялся в туалете Школы пэров, чтобы удовлетворить свою ненасытную жажду. И вот в один прекрасный летний день, когда я, по своему обыкновению, онанировал в туалете недалеко от распахнутого окна, во дворе школы раздались оглушительные вопли моих одноклассников, кэндоистов. Отвращение, которое я испытывал к кэндо, заставило меня удвоить свои старания, чтобы быстрее довести дело до конца. Однако мой проклятый, необычно большой член сопротивлялся. И хотя он был твердым, как дубинка кэндоиста, он все еще не желал извергать свое содержимое. Запястье моей правой руки сильно болело. И тут меня пронзила боль, по телу пробежала судорога, и мощная струя спермы ударила в то мгновение, когда раздался пронзительный боевой клич одного из кэндоистов. В некотором смысле это был мой собственный крик. Но не крик, который рвется из глубины души в момент наслаждения, а вопль де Сада, кусающего губы от отвращения и испытывающего высшую степень неудовлетворенности.

Я сделал открытие. Дело было не в мужественных боевых кличах моих одноклассников, а во мне самом, в моей истинной сущности, которая проявилась в момент, когда они издали истошный вопль. И я понял, что смогу получить крупицу настоящего удовлетворения, только причиняя боль другому человеку или убивая его.

Я лежал на диване, наслаждаясь своим восхитительным состоянием. От легкого жара у меня немного кружилась голова, а дувший с реки чуть прохладный летний ветерок приятно холодил разгоряченное тело. Я думал о том, что отец прав и мне действительно необходимо уехать в Готокудзи. Мне хотелось отравиться туда еще и потому, что с недавних пор все мои мысли занимала Мицуко.

С того памятного февральского вечера, когда я в кругу семьи праздновал избавление от неминуемой смерти и в моей памяти всплыло воспоминание о посланном мне когда-то сестрой воздушном поцелуе, я не переставал думать о Мицуко. Мой разум пытался найти объяснение тому, почему воздушный поцелуй – эта мимолетная шалость, такая же эфемерная, как пух одуванчика или пыльца с крыльев бабочки, не дает мне покоя. И я, конечно, нашел его. Невинный поцелуй врезался мне в память, потому что моя мать слишком резко прореагировала на него. До сих пор в ушах у меня стояли обращенные к Мицуко слова Сидзуэ: «Прекрати! Неужели девушек в вашей школе учат подобным вульгарным жестам?» Раздраженный голос Сидзуэ свидетельствовал о том, что ее терзает ревность.

Горячность родителей во всем, что касается меня, объясняется тем, что их внимание всегда было приковано исключительно ко мне одному. Я был центром притяжения семьи Хираока, той точкой, вокруг которой вращалась ее вселенная. Родители не уделяли Мицуко и Киюки такого повышенного внимания. Мои брат и сестра были как будто лишними персонажами в семье. Я порой думал о том, что они, наверное, втайне испытывают глубокое чувство обиды. Однако воздушный поцелуй Мицуко дал мне ясно понять, что сестра, к счастью для нее, не стала спутником в этой вселенной. Она пребывала вне зоны действия моего темного магнитного поля. Мицуко, восхитительно легкое невесомое создание, существовала в своем безопасном мирке. Будущее было исполнено для нее простых земных чудес, в то время как я был лишен подобной перспективы.

Мне нравились повадки Мицуко, этой девчонки-сорванца, ее уживчивый характер. Так, наверное, выздоравливающий больной идеализирует ухаживающую за ним сиделку. Меня восхищала сама мысль о том, что у меня есть сестра. Мицуко, единственная среди членов семьи Хираока, пользовалась уникальной привилегией. Ей позволялось поддразнивать меня, потому что своими шалостями она была способна вывести меня из депрессии. Так, одной ее улыбки в мрачный февральский вечер 1945 года было достаточно, чтобы вернуть мне душевное равновесие.

Сидзуэ, находившаяся в поле моего притяжения, ревновала меня к сестре. Но в тот раз она переборщила. Реакция матери возбудила во мне эротическое чувство к Мицуко. Я вдруг обратил внимание на то, как восхитительно она надувает свои нежные губы. У нее были слегка выдававшиеся вперед зубы с забавной щелью в верхнем ряду. В моей душе родилось нечто похожее на теплое человеческое чувство. А затем, в последующие месяцы, оно превратилось в навязчивую идею. Я испытывал жгучее желание припасть губами к губам Мицуко в настоящем страстном поцелуе.

Меня переполняла радость оттого, что я снова увижу Мицуко после долгой разлуки, длившейся целый месяц. Перед мысленным взором возникал образ резвой девочки в строгой школьной форме, делавшей ее похожей на кокетливую монахиню. Я не был готов увидеть юную женщину, выглядевшую старше своих семнадцати лет, загорелую до неузнаваемости, одетую в свитер с треугольным вырезом. Высокие холмики грудей топорщили ажурную вязаную ткань. Вопреки моим ожиданиям на ней были женские хлопчатобумажные брюки. Женская прелесть Мицуко поразила меня до глубины души.

– Не смотри на меня с таким страхом, Том, это я, твоя сестра, – смеясь, сказала Мицуко.

«Том» было моим детским прозвищем. Так звали превратившегося в духа воды мальчика-трубочиста из повести Чарльза Кингсли «Дети воды», любимой книги Мицуко, с которой она не расставалась в детстве.

Мицуко взяла меня за руку. Ее ладонь была шершавой, как панцирь лобстера, а моя отвратительно мягкой и нежной.

– Это от работы на огороде, – сказала Мицуко, показывая свои ногти с набившейся под них грязью. – Боюсь, теперь мне будет трудно играть этюд Шопена.

– Но ведь ты никогда не мечтала стать Вандой Ландовской, не правда ли?

Мое замечание задело Мицуко за живое. Она серьезно увлекалась музыкой. Я не хотел обижать ее и теперь не знал, как сгладить неловкость. «Что за неуклюжие попытки добиться расположения Мицуко! – упрекнул я себя. – Разве таким образом можно завоевать симпатию девчонки?» Однако проблема заключалась как раз в том, что Мицуко уже не была девчонкой. Я имел дело с недоступной, далекой, словно звезда на небе, юной женщиной, у которой были собственные желания. Как мне примирить действительность с моими жалкими фантазиями? Я был в отчаянии.

– Я рада, что ты приехал, Том, – сказала Мицуко. – В Сибуйя сейчас опасно.

– Кто знает? Возможно, было бы неплохо, если бы воздушный налет положил конец моей никому не нужной жизни.

– Не говори так! – воскликнула Мицуко, и я понял, что она беспокоится не только обо мне, но и об Азусе.

Что, конечно, было вполне естественно.

Мне так хотелось убедить ее в том, что я мечтаю умереть. Однако, возможно, эта идея лишь на меня производила огромное впечатление, а Мицуко могла оставить равнодушной. Во всяком случае, мое желание умереть показалось бы ей, пожалуй, менее искренним, чем просьба прямо здесь, на этом самом месте, поцеловать меня.

– Не печалься, Том. Отец говорит, что война скоро кончится, – сказала Мицуко и чмокнула меня в щеку.

Дружеский поцелуй, который лишил меня всякой надежды на воплощение заветной мечты.

14 августа 1945 года американские самолеты «Б-29» сбросили на Токио целый дождь листовок с условиями капитуляции, которую предлагали союзные войска. В тот день я лежал в постели с тонзиллитом в доме наших родственников в Готокудзи. А назавтра, 15 августа, все семейство столпилось у репродуктора, чтобы узнать новости. В полдень мы услышали по радио священный Драгоценный Голос, объявивший о капитуляции.

Это событие произвело на всех мрачное гнетущее впечатление. Голос, символизировавший ночь, воплощавший драгоценный блеск луны, прозвучал в полдень. И о чем он нам возвестил? О том, что императорское зеркало разбилось, солнце навсегда закатилось и мир погрузился в вечный мрак. Незнакомый подданным голос императора слегка потрескивал, будто призрачный огонь, пожирающий сухой валежник. Император говорил на устаревшем языке, который понимали только эрудиты и который плохо доходил до простонародья.