Доклад Юкио Мисимы императору - Аппиньянези Ричард. Страница 74
– Как мило с вашей стороны, – поблагодарил меня писатель. – Вы потакаете моим главным порокам. Может быть, мы вместе разопьем эту бутылку и насладимся сигарами?
– Простите, но я не пью и не курю.
– Вам не за что просить у меня прощения. Во время голода людям свойственно поститься.
Жирный кот потерся о ноги хозяина, а потом, мяукнув, исчез за живой оградой. Это было хорошим предзнаменованием. Кавабата показал на заснеженные деревья, росшие на соседнем холме.
– Глядя на них, можно предаваться созерцанию в духе дзен. На меня как будто снизошла тишина.
– В Камакуре можно услышать звук горы, – процитировал я стихотворную строчку дзен.
– И, без сомнения, вздох деревьев на ветру.
Кавабата напоминал цаплю. Нос с горбинкой, длинная худая шея и седеющие волосы. Чем ближе я узнавал Кавабату, тем отчетливее становилось для меня его сходство с цаплей. Он шел впереди меня медленной, торжественной походкой цапли. Снег поскрипывал у него под ногами, словно сахарный песок. Снежная крупка упала на нас с криптомерии.
У вишневого дерева стояла группа людей.
– Я давно знаю всех этих интеллектуалов, – сказал Кавабата. – Вот католический романист из Нагасаки, который писал в стол в течение пятнадцати лет. Он жил в сельском изгнании, и это спасло его от атомной бомбы. Рядом с ним диссидент, профессор философии, кантианец, его преследовала японская военная полиция, кемпейтай. Далее вы видите политического деятеля в отставке, представителя старой довоенной либеральной школы, он прославился стихами, написанными в стиле ранней поэзии Камакуры. Рядом – историк искусства, изучающий свитки с живописью Камакуры. Мы с ним часто ведем беседы о миниатюрах, иллюстрирующих сцены сражения в военном романе «Хейке Моногатори».
Все четверо представителей «публичной библиотеки» Камакуры были вдвое старше меня. Я видел своих судей, людей, явившихся из прошлого, которое больше не существовало. Сухая, никому не нужная шелуха… Призраки на фоне прекрасного зимнего пейзажа. Пожилая служанка вышла из дома с подносом, на котором стояли чашки с горячим саке. Это зелье возродило меня к жизни. Стоявший в отдалении грубый неприветливый старик в подвязанных пеньковыми веревками гетрах и заплатанном жакете смотрел на вишневое дерево, опершись на рукоять мотыги, с таким видом, как будто хотел срубить его на дрова. Это был Хадзимэ – садовник, служивший у Кавабаты последние двадцать лет. А до этого он тридцать лет работал у его родителей. Похоже, не только я один не вписывался в кружок призраков Литературного правительства.
– Наше вишневое дерево состарилось, – сказал Кавабата. – Последние два года оно не цветет. Мы сейчас решаем, что нам с ним делать – срубить или оставить.
– Пора, господин, – сказал Хадзимэ. Кавабата посмотрел на часы:
– Ты прав.
Он приказал служанке отодвинуть экран в окне дома. Включенное на полную мощность радио стояло на столике у окна. Его было хорошо слышно у вишневого дерева. Отзвучали последние аккорды гимна, затем мы услышали сигналы точного времени, и наконец голос диктора объявил, что Его величество зачитает сейчас официальный рескрипт…
С вечностью было покончено в течение нескольких минут. Император отрекся от своей божественной сущности и объявил себя смертным человеком…
Служанка вновь подала нам саке. На сей раз кроме него на подносе лежали сладкие рисовые пирожки. Настроение у всех было далеко не праздничное. Но в соответствии со стоической японской традицией никто не высказал своего мнения по поводу услышанного. Однако вскоре я заметил, что лица присутствующих обращены ко мне. Как я понял, все ждали, что я скажу. Мой экзамен на право войти в кружок Камакуры начался.
– Кто отважится сказать, что мы потеряли сегодня и что приобрели? – спросил Кавабата.
– К сотне миллионов наших соотечественников прибавился еще один простой смертный, – ответил я.
Католический романист слабо улыбнулся. Похожий на цаплю Кавабата поднял чашку с саке и воскликнул с таким видом, как будто провозглашал тост:
– Кто может усомниться в этом?!
Хадзимэ посмотрел в синее небо. Оно не утратило своего блеска и не обрушилось на нас. Хадзимэ заплакал. Кавабату, этого нежного не догматичного реалиста, впрочем, как и всех остальных, тронули слезы старого верноподданного садовника.
– Давай, старина, давай, – только и сумел сказать расчувствовавшийся Кавабата.
И Хадзимэ начал петь грубым срывающимся голосом националистический гимн 1930-х годов.
– … высоко вздымающаяся гора Фудзи – это гордость…
Садовник зарыдал. Знаток миниатюр задрожал, будто от озноба. И тогда я продолжил с того места, на котором остановился Хадзимэ:
– … гордость нашей безупречной, словно золотая чаша, непоколебимой Японии…
– Безупречная чаша разбилась, Хадзимэ, – сказал Кавабата.
– Это прискорбно, господин, – промолвил Хадзимэ, вытирая слезы. – Какое несчастье услышать то, что я слышал сегодня. Тем более что новость была передана таким позорным образом.
Он имел в виду радио.
– Давайте лучше подумаем о том, что нам делать с этим несчастным вишневым деревом, – сказал Кавабата.
– Такое старое дерево может не цвести год или два, а потом на нем снова появятся цветы, – промолвил Хадзимэ, поглаживая рукой шершавый ствол вишни.
– Отсрочка, которую дает судьба, – не решение вопроса, – заявил католический романист.
Я представил себе, что пережил этот человек. Он, наверное, искал на радиоактивном пепелище Нагасаки останки близких.
Меня охватила дрожь. Я не предполагал, что моя инициация будет проходить на открытом воздухе, и потому оделся довольно легко. Мне вдруг показалось, что я снова стою голый перед военной медицинской комиссией, как было в Сикате.
Это сравнение не сулило мне ничего хорошего. Мне казалось, что я провалился на устроенном мне экзамене из-за того, что не сумел держать язык за зубами.
Хадзимэ неожиданно вонзил острый край мотыги в ствол вишневого дерева. Оно задрожало, и с его ветвей на нас посыпался снег, словно лепестки весенних цветов.
– Что ты делаешь?! – воскликнул историк искусства с таким ужасом, как будто садовник разорвал один из драгоценных свитков с миниатюрами.
– Возможно, пережитый шок вернет дерево к жизни, – сказал Хадзимэ и, повернувшись, направился к дому.
Мотыга, словно вопросительный знак, так и осталась торчать в стволе дерева.
– Думаю, сегодня он напьется до чертиков, – заметил католический романист.
Действия Хадзимэ спасли меня от полного отчаяния. Я вновь ощутил прилив жизненных сил. Ничего страшного не случится, если призраки Камакуры не захотят принять меня в свой кружок.
– Печальный день, – сказал Кавабата.
– Он принес нам разочарования, – поддержал его бывший политик и, взглянув на меня, добавил? – Молодые люди не готовы испытать это чувство.
– Мы пережили историческую ошибку, – сказал я, не в силах больше сдерживаться. – Дело в том, что цинизм легковесен как перышко. Молодежь быстро забывает и его, и печаль. Что касается меня…
Я вдруг замолчал.
– Прошу вас, продолжайте, – промолвил философ-кантианец. Я упорно молчал.
– Я чувствую себя ужасно старым, – со вздохом заметил Кавабата, – я не верю в будущее. Как вы думаете, мы выздоровеем когда-нибудь? Лично я не могу ответить на этот вопрос.
– Мой отец уверяет, что экономика скоро встанет на ноги и станет более здоровой, чем прежде, – сказал я.
– Похвальный оптимизм, – сухо заметил бывший политик.
– Но вы не договорили, Мисима-сан, – напомнил мне кантианец. – Вы сказали «что касается меня» и замолчали.
– Я хотел сказать, что для меня между опытом и действительностью существует непреодолимая пропасть.
– Пожалуйста, объясните, что вы подразумеваете под этой странной оппозицией. Каковы, по-вашему, различия между опытом и действительностью? – с интересом спросил философ, заинтригованный моими словами.
Я вкратце рассказал им о том, как работал на авиазаводе «Накадзима», больше занимаясь переводом пьесы Йейтса, нежели делом.