Голова - Манн Генрих. Страница 25
Такое необычное вступление заставило всех умолкнуть.
— Подобные пьесы пишутся потому, что существует социальная проблема, или социальная проблема создается подобными пьесами? — спросил он смиренно, то ли от робости, то ли из ехидства.
Как он и предполагал, многие высказались за второе. Писатель, раздраженный придирчивой критикой, подсел со стаканом пива к симпатичному профану, который, по-видимому, принял его всерьез. Терра заявил, что его особенно интересует образ учительницы.
— Вы не находите, — подсказал ему писатель, — что в ней воплощена месть эксплуатируемых?
Терра ответил, что месть эксплуатируемых — дело второстепенное, а что с такими женщинами он встречался и тут не считает себя совсем профаном.
— Нам надо обсудить этот вопрос. Пойдемте со мной, — предложил Гуммель. Терра понял, что тот намерен до бесконечности толковать о своей пьесе, и только роль для сестры побудила его принять приглашение.
Втроем с неизбежным Куршмидом, разговаривая, шагали они без определенной дели по улицам. Их жестикулирующие силуэты отражались в мокром асфальте. Прохожие смотрели им вслед. Возбужденный до экстаза Куршмид уверял, что пьесе обеспечен мировой успех, но только при условии, если главную роль будет играть одна определенная актриса.
— Это невозможно! — воскликнул Терра. — О моей сестре не может быть и речи, что бы вы ни сулили. В ней слишком много от природы и простонародья, она слишком безыскусна, чтобы быть обольстительницей.
Куршмид хотел возразить, но осекся.
Писатель ликовал:
— Это как раз то, что мне нужно и чего я нигде не нахожу. Ради бога, не надо обольщения, не надо нечестивой красоты! Какие волосы у вашей сестры?
— Она уже седеет, — сказал Терра.
Он остановился у небольшой кухмистерской.
— Только у меня маловато денег, — сознался он без стеснения. — А как обстоит дело у вас, господа?
Но Гуммель, которому место было именно здесь, увильнул, заявив, что не хочет есть. Следующую попытку Терра сделал у сияющего входа в Винтергартен, и Гуммель охотно согласился. Спектакль должен был окончиться с минуты на минуту; когда они стояли у кассы, публика начала уже выходить. Терра круто повернулся, выпятил грудь и, судорожно приоткрыв рот, потянулся к шляпе. Он не успел ее снять, как графиня прошла мимо, даже не взглянув в его сторону. Тем не менее он знал, что она издали разглядывала его, пока он ее еще не видел. А тут она стремительно повернулась к своему спутнику, — и кто же был этот спутник? Бисмарк-Толлебен! Ее брат, стройный и вялый, шел позади нее с сине-желтым лейтенантом. Движением хищного зверя Терра вытянул шею в сторону своих приятелей, не заметили ли они чего, но они вели переговоры о билетах. Кровь в нем бурлила: скорее догнать, остановить ее и ту сволочь, которая вместе с ней плюет на него! Тут же, на улице напомнить ей о ее ночных похождениях, а Толлебену бросить в лицо одно только имя женщины с той стороны! У него выступила пена на губах, он ухватился за окошко кассы. Приятели пропустили его вперед, чтобы он заплатил; тогда он увидел, кто они такие, его собратья, и кто он сам в своем потрепанном плаще. Он проглотил обиду и сказал, побледнев, но нарочито весело:
— Чего ради мы будем брать самые последние, дрянные места? Вот вам и Берлин! — С этим он первый вышел на улицу.
«Тут надо действовать по-иному, — размышлял Терра, принимая участие в разговоре. — Таких гордецов следует проучить. Даю себе клятву рассчитаться с ними, да так, что и через десять лет никто не посмеет не ответить мне на поклон… Но надо сделать это без промедления, не позднее, чем завтра». Он чувствовал, что предстоит бессонная ночь. Ему очень хотелось отвязаться от этого писаки, благо цели своей он уже достиг. Ведь теперь тот будет болтать до самого утра.
Он повел обоих приятелей в приличный ресторан, где сам курил папиросу за папиросой, в то время как они ели. Гуммель ел жадно, но с претензией на хорошее воспитание; ему показалось, что за одним из столиков сидят его знакомые. Только когда выяснилось, что это не они, он дал себе волю.
— Вы меня угощаете, а у вас у самого, верно, не так густо, — сказал он, охая: торопливо съеденная пища отягощала его. — Но посмотрите на улицу, на этих бессовестных прожигателей жизни! — стонал он: из театров как раз выходила хорошо одетая публика.
Терра ответил, что есть ли у них совесть, или нет, это их личное дело.
— Как? В вас нет общественного сознания?
— Не сочтите мой встречный вопрос дерзостью, мною руководит одно лишь горячее желание получить фактические сведения. Сколько времени вы уже пишете без особого успеха?
Гуммель явно раскис под влиянием переполненного желудка.
— Я не старше вас. — В глазах писателя вспыхнули синеватые огоньки. — Только я больше голодал.
— В таком случае я лучше пошел бы в балаганные фокусники либо стал рекламировать других, пока сам не добился бы успеха.
— Я, — заявил Гуммель, — борюсь рука об руку с другими бедняками, со всем классом пролетариев. Движение увлекает меня за собой. Вот увидите, я достигну вершины! — пророчески воскликнул он. Затем покорно, но горделиво: — У меня еще никогда не было собственной кровати. Каморка Куршмида — это моя ночлежка.
Куршмид сухо заметил, что расстается со своей каморкой.
— Тогда, — сказал Гуммель, — мое земное бытие спустится ступенькой ниже. Оскорбления, неудачи, насмешки — вот моя пища, я расту благодаря им.
— Значит, вы убедились в том, что возбуждаете в людях ненависть к себе? — спросил Терра, в первый раз искренно.
— Но и любовь! — с синеватыми огоньками в глазах. — В жилищах нищеты на меня взирают, как на избавителя.
— Сколько я ни старался уверовать в вас, но нет, не могу: вы недостаточно сильны, — заявил Куршмид и подвинулся к Терра.
— Вы еще придете ко мне клянчить роли, Куршмид.
Терра, услышав это, стал что-то напевать в нос, затем решительно подозвал кельнера, расплатился и направился к выходу. Гуммель пригласил их в кафе Бауэр, он употребил даже выражение: «Чтобы реваншироваться».
— Еще не все потеряно, — сказал Терра на это. — Вы еще станете добропорядочным бюргером.
Фридрихштрассе являла обычную картину ночной жизни: кое-где шла торговля, были открыты магазины дешевых галстуков, табачные лавки, базары мелочей. Рабочие перекладывали мостовую, цепь экипажей объезжала препятствие, не останавливаясь. Берлинские полуночники, из которых одни были слишком голодны, другие слишком сыты, чтобы идти спать, заполняли тротуары, как днем; от газового света из окон увеселительных заведений на толпу падали кровавые пятна. Злачные места, неведомые днем и погребенные в мути домов, расцветали красными огнями, и перед каждым стоял шуцман. Стоило господам в шубах выйти из дверей такого притона, их немедленно окружал целый рой бездомных бродяг. Подъезжали кареты, худосочные подростки открывали дверцы, тотчас подбегали продавцы подозрительного товара, чтобы из-под полы предложить господам непристойные картинки. Воры налетали на свою жертву, а удирая, пользовались покровительством стоящих кругом; старые сводники, скользя мимо шуб, сулили им в широкие спины нечто необычайное, а из тени какого-то подъезда пожилая дама без всякой церемонии вывела за руку накрашенную девочку с распущенными белокурыми волосами. Пудра, которую употребляли проститутки, была ярко-сиреневой.
— У нас нет Ночного покоя, — говорил Гуммель, снова поворачивая назад, потому что он не мог расстаться со своими спутниками. — У нас нет еще воскресного покоя, как в Англии, и даже по ночам представители имущих классов могут попирать ногами бедняков, а уж кому думать о призрении хотя бы женщин и детей! Вот, любуйтесь капитализмом в самом неприкрытом виде! Это станет невозможным, когда мы возьмем его в переделку, когда у власти будем мы.
— Когда у власти будете вы, — заметил Терра, — вас будут играть в театре не на окраине, а там, где пошикарнее, и тогда капитализм возьмет вас в переделку.
— Вы не верите в переворот?