Минерва - Манн Генрих. Страница 35

— Перенести кровать в другую комнату?

— Ах, к чему!

Она покачала головой, подавшись плечами вперед.

— Бедная женщина, — пробормотал Якобус, в мучительной неловкости не зная, как ему держать себя.

— Как он бледен! — сказала герцогиня. Она вдруг заметила это.

— Раз он умирает… — ответил Якобус, заложив руки в карманы.

Она подошла к кровати и настойчиво сказала:

— Ваша дочь здесь. Граф Долан, вы слышите? Ваша дочь. И мы тоже. Вы видите меня?

— Бесполезно, — заявил Якобус, подходя с другой стороны. — Он не узнает никого. Разве вы не видите, что им владеет только одна мысль?

Она видела это. Последний остаток этой почти иссякшей жизни изливался в одном усилии: еще раз вырваться из покровов, в которых подстерегала смерть. Руки работали, голова легкими толчками, без надежды и без отдыха, подвигалась к краю подушки. Кожа была бела, как бумага. Болезненные впадины между иссохшими щеками и огромный, жесткий крючок носа правильно и быстро подергивались. Тяжелые складки век сдвигались, погасший взгляд в короткие мгновения сознания искал чего-то.

— Клелия, дайте же ему ее! — попросила герцогиня.

Это был тот римский бюст, который Проперция могла подарить только одному, — ее милая Фаустина, та, которую Долан называл ее душой и которую он окончательно отвоевал себе, когда умерла великая несчастливица.

Дочь поставила ее на край постели.

— Ты узнаешь меня, папа? — спросила она.

Его судорожно сжатые пальцы принялись царапать и терзать камень и душить бедную обезображенную шею избранной и принесенной в жертву души, с которой когда-то, в дни своей силы, боролся и он.

«Какие жестокости, неслыханные и безумные, горят теперь под этим черепом? — спросила себя герцогиня. — И ведь он сам уже почти перешел в каменную вечность, которой принадлежит милая Фаустина».

Наконец он обессилел, и камень выпал из его рук. Клелия плакала гневными слезами: ее умирающий отец не обратил на нее внимания. Она сделала движение плечами, как будто оставляя все за собой, и быстро вышла из зала.

Герцогиня указала на обломки вокруг и затем на старика.

— Это тоже была страсть, — сказала она печально и гордо.

— О чем тут жалеть, — жестоко ответил он. — Существуют более важные вещи.

Он бродил по комнате, глубоко встревоженный, прислушиваясь к тому, что делалось у него в душе. Вдруг он остановился; ему показалось, что он видит ее в первый раз.

— Это поразительно! Так до ужаса хороша она не была еще никогда; никогда у нее не было такой пожирающей, страшной красоты. Это жизнь в сладострастии, которую я хочу написать; это Венера, которую я предугадываю в ней и которая принадлежит мне! О, теперь нет больше сомнений… И ее сила растет у этого смертного одра! Не окрашиваются ли ее губы ярче? Это отжившее тело как будто уже раскрылось перед нами, и из него вышли тысячи новых, безымянных зародышей, — как будто круговорот уже совершился, и горячая жизнь, какую знал, быть может, этот ушедший, ударяет нам в лицо. Да, я тоже чувствую это: точно источник молодости бьет к нам из маски смерти, бьет в наши глаза и рты и наполняет нас чем-то опьяняющим. Она не будет отрицать, что это любовь!

— Герцогиня! — тихо и почти властно сказал он.

— Я знаю, — сказала она, глядя на него и тяжело переводя дыхание. Их обоих одновременно охватил порыв, чуть не унесший их от кровати умирающего, чтобы броситься в опьянении на грудь друг другу. Они цеплялись за прутья кровати и смотрели друг на друга при неверном свете свечи, бледные, бессознательно улыбаясь.

— Вы принадлежите мне, — снова заговорил он. — Ведь вы Венера.

Он уперся руками о кровать и смотрел на нее поверх очков. Его седеющая борода распласталась по груди. На нем все еще был его бархатный камзол с белым жабо. Черный плащ, под которым он спрятал его, неподвижными складками спадал с плеч.

— Венера?

— Как я и предсказал вам… Не узнал ли я и Минерву в вас, прежде чем вы стали ею? Тогда вашей красоте было предназначено становиться все более холодной. Воздух вокруг вас отливал серебром, вы прижимались к мрамору и исчезали среди статуй. Теперь вы тревожите мрамор, на который опираетесь. Вы сообщаете ему странную лихорадку. Взгляните вот на тот разорванный портрет…

— Вам хочется видеть меня такой. Мои портреты — это ваши желания.

— Конечно. Каждый из ваших портретов только желание. Насытьте меня, наконец, — тогда появится шедевр. Потому что, герцогиня…

Он торжественно повысил голос:

— …вы обязаны дать мне шедевр. Когда-то мне пригрезилась Паллада, которую написал бы великий мастер четыреста лет тому назад. Теперь я хочу написать никем невиданную Венеру. Моей Палладой вы жили все эти семь лет. Вы приняли жертву моего искусства и моей жизни, — я напоминаю вам всегда об одном и том же. Теперь дайте мне Венеру, которая в вас! Дайте мне себя!

Он опомнился и подавил свое возбуждение. Спокойно и высокомерно он прибавил:

— К чему я так прошу. Это и без того ваша судьба.

— Может быть, — ответила она. — Тогда предоставьте меня ей и ждите.

— Ах, ждать, ждать, — когда мы уже давно знаем все и во всем согласны.

— Вы точно ребенок, вы становитесь красны от нетерпения и желания настоять на своем. Вы называете это любовью? Я позволяю вам говорить, потому что вы ребенок.

— За вами портрет! — вскрикнул он. — Он говорит смелее меня. Посмотрите на него. Ниобея стоит на нем ногами: жаль. В прошлом сентябре я сделал эскиз в вашей вилле. Это должна была быть любящая искусство важная дама в своем парке. Клянусь вам, что я не хотел ничего большего. Недавно я закончил ее. И что же? В лесистый фон, на котором в тяжелом молчании желтеет листва, вкралось что-то тревожное, жаждущее. Вы в парадном туалете, с высоким вышитым воротником, стоите перед мраморной балюстрадой. Мрамор живет, ведь вы замечаете это? Вы кладете свою обнаженную руку на цоколь, и под ее прорезанной жилками узкой кистью, которая свешивается с него, играя пальцами, жилки камня тоже окрашиваются темнее и как будто набухают. Что это? Ваза над вашей головой вздувается и ждет оплодотворения, пляска женщин на ее выпуклой поверхности становится более жгучей… И вы сами, герцогиня, — ваше платье колышется мягкими, томными и жаждущими складками; ваши глаза полузакрыты, почти слепы от желания, одна из ваших темных, мягких губ целует другую. Несколько красных листьев лежат у ваших ног. В воде внизу, у рощи, кровавятся красные огни. Я забыл, откуда они. Что говорит эта тяжелая, втайне изнывающая осень? Что говорите вы, герцогиня? Я не знаю этого. Я, следовавший за вами к каждой полосе воды и к каждому куску стекла и ловивший каждое ваше отражение, — я не знаю этого. Я написал это.

— Вы знали это только что, — тихо сказала она.

Он ответил так же:

— И вы тоже знаете это.

— Может быть… Но я замечаю также, что мы слишком разгорячились. А между нами лежит…

— Остывший труп, — с жестоким смехом докончил Якобус.

Ей стало страшно.

— Клелия! — крикнула она. Она повернула голову; свет свечей вплел в ее волосы золотисто-красные лучи, ее профиль, обращенный в темноту, казался белым и каменным.

— Клелия, ваш отец…

Портьера заколебалась; но шагов убегающей не было слышно. Клелия убежала в свою комнату; она заперла дверь, бросилась на диван и зарылась лицом в шелковые подушки. Они забились ей в рот. Она ногтями рвала их. Вдруг она, задыхаясь, подняла голову и посмотрела на себя в зеркало.

— Я уже совсем синяя, — сказал она. — Это чуть не удалось мне, я могла бы уже быть мертвой, — быть может, еще раньше его, не одарившего меня ни одним взглядом. Почему все так враждебны ко мне?

Она разрыдалась, увидя в зеркале на глазах своих слезы.

— Хорошо, они увидят! — наконец решила она. Она села, разорвала зубами кружевной платок и, измученная и злая, стала смотреть в окно.

— Прежде им было угодно находить меня милой и доброй: я доставляла им это удовольствие. Теперь они увидят, что мне важно только господствовать. Какое наслаждение показать им, что я была совсем не так добра, как они думали, — разрушить свой собственный образ!.. Он никогда не любил меня, я знаю это, и это мне безразлично. А от необузданных творений, которые я хотела извлечь из него, я давно отказалась. Мое удовлетворение в том и заключается, что он погряз вместе со мной, он, обещавший так много… А теперь он хочет подняться, а я останусь на месте? Шедевром, которого я не могла добиться от него, будет наслаждаться теперь другая? Я позабочусь о том, чтобы этого не случилось. Любят ли они друг друга или нет, — я не из тех, кто смиренно позволяет бросить себя. Но он и в качестве ее возлюбленного останется дамским художником в провинциальной дыре, каким был в мое время! В этом мое честолюбие, и я доставлю себе это удовлетворение.