Признания авантюриста Феликса Круля - Манн Томас. Страница 84

Зузу была без мантильи. Но в моих глазах и очаровательные пряди черных волос, спущенные на уши, были достаточной национальной метой. Зато одета она была даже темнее, чем мать, как для обедни; мужчины, профессор и дон Мигель, который пришел пешком и, пока мы обменивались взаимными приветствиями, присоединился к нам, были в строгих костюмах — черный сюртук и цилиндр, тогда как я оставался в обычном своем синем костюме с цветными полосками. Это оказалось несколько genant [218], но неопытность иностранца заслуживала снисхождения.

Я велел кучеру ехать парком и через Кампо Гранде — такой путь был спокойнее.

Профессор и его супруга сели на заднее сиденье. Зузу и я — напротив них, а дон Мигель — рядом с кучером. Мы ехали молча, лишь изредка перекидываясь словами, что было главным образом вызвано необыкновенно важной, даже чопорной и, казалось, осуждающей всякую болтовню осанкой сеньоры Марии. Муж ее один раз обратился ко мне с каким-то незначительным вопросом, но я, как бы спрашивая разрешения, непроизвольно поднял глаза на эту сурово торжественную женщину в иберийском уборе и ответил ему по возможности кратко. Серьги с подвесками из черного янтаря покачивались в ее ушах при легких толчках коляски.

Скопление экипажей у входа в цирк было огромное. Наши лошади медленно пробирались к подъезду сквозь эту гущу. Затем нас принял огромный шатер цирка с его перегородками, балюстрадами и все возвышающимся амфитеатром, где лишь изредка можно было заметить пустующее место. Служители с бантами на плече провели нас на теневую сторону, и мы уселись — не слишком высоко — над желтым кругом арены, посыпанной опилками и песком.

Гигантский амфитеатр быстро заполнился вплоть до самого последнего места. Кукук ничуть не преувеличил, рассказывая мне о живописном величии этого зрелища. В яркую картину цирка, казалось, была вписана вся нация, даже высокопоставленная публика на тенистой стороне уже самым своим видом старалась, пусть робко и стыдливо, слиться с народом, там, на солнцепеке.

Некоторые дамы, в том числе иностранки, как, например, госпожа де Гюйон и княгиня Маврокордато, щеголяли высокими гребнями и мантильями, на других, в подражанье национальному костюму крестьянок, были платья, обшитые золотой и серебряной тесьмой, а строгая одежда мужчин являлась как бы знаком внимания к народу или хотя бы к народности празднества.

В гигантском цирке царило радостно выжидательное, но сдержанное настроение, даже на солнечной стороне оно заметно отличалось от обычного настроения черни, чувствующей себя как дома на «мирских» стадионах и спортивных трибунах. Нетерпеливое возбуждение, которое я разделял со всею массой зрителей, уставившихся на пустой еще круг арены, — желтый ее покров вскоре должен был задымиться алыми лужами крови, — явно сдерживалось сознанием предстоящего священнодействия. Музыка на мгновение смолкла, и вместо какой-то концертной вещицы мавритано-испанского характера оркестр заиграл гимн, едва только принц, сухопарый мужчина со звездой на сюртуке и хризантемой в петлице, и его супруга, с мантильей на волосах, показались в ложе. Все встали с мест и зааплодировали. То же самое произошло и несколько позднее в честь совсем другого человека.

Выход принца и принцессы состоялся за одну минуту до трех. Когда часы начали бить, большие средние ворота растворились, под непрекращающуюся музыку пропуская процессию актеров — впереди три меченосца с аксельбантами на коротких болеро, в расшитых узких штанах, доходивших до половины икр, в белых чулках и туфлях с пряжками. За ними — бандерильеры, держащие в руках остроконечные, украшенные пестрыми лентами бандерильи, и столь же нарядно одетые капеадоры с узкими черными галстуками, струящимися по рубашке, и пунцовыми плащами, перекинутыми через руку. За бандерильерами показалась кавалькада пикадоров, вооруженных пиками, в шляпах с развевающимися лентами, на лошадях, стеганые попоны которых, наподобие матрацев, свисали на грудь и бока, и, наконец, упряжка разубранных цветами и лентами мулов, замыкающая процессию, которая двигалась по желтой арене прямо к ложе принца, где она и распалась, после того как каждый ее участник отвесил почтительный поклон. Я заметил, что некоторые тореадоры, направляясь к защитным барьерам, осеняли себя крестом.

Маленький оркестр снова умолк, внезапно, на полутакте; послышался одинокий и пронзительный звук трубы. Тишина вокруг была немая. И тут из распахнувшихся низких ворот, которых я раньше не заметил, выскакивает и мчится — я перешел здесь на настоящее время, потому что опять словно воочию вижу все это, — мчится нечто стихийное — бык, черный, тяжелый, могучий с виду, — непреодолимое скопище родящей и умерщвляющей силы, в котором древние, ранние народы видели бы богозверя, зверебога; грозно вращаются его глаза, рога изогнуты наподобие тех, из которых пили наши предки, но они крепко вросли в его широкий лоб и на торчащих, загнутых кверху концах несут неотвратимую смерть. Он рвется вперед, останавливается, упершись передними ногами, с яростью смотрит на красный плащ, который один из пикадоров, угодливо согнувшись, волочит по песку арены, бросается на это красное пятно, сверлит его рогами, зарывает в песок, и в тот миг, когда, склонив голову набок, он собирается еще раз ударить рогами красную тряпку, маленький человек отдергивает ее и одним прыжком оказывается позади быка. В ту же самую секунду два бандерильера втыкают пестрые бандерильи в жировую прослойку на его затылке. Бандерильи ушли в нее; они, видимо, снабжены крючками и держатся крепко, так как покачиваются и косо торчат из его тела до самого конца игры. Третий бандерильер всадил ему точно в холку короткую оперенную бандерилью, и это украшение, похожее на распростертые крылья голубя, тоже остается на нем в продолжение всей его дальнейшей смертоубийственной борьбы со смертью.

Я сидел между Кукуком и донной Марией-Пиа. Профессор время от времени наклонялся ко мне и шепотом комментировал происходящее. От него я узнал названия различных участников этой боевой игры. Он же рассказал мне, что бык до сегодняшнего дня вел счастливую жизнь на вольном пастбище, избалованный заботой и учтивым обхождением. Моя величавая соседка справа хранила молчание. Она отводила глаза от бога рожденья и смерти там внизу, на арене, только затем, чтобы укоризненно взглянуть на мужа, когда он говорил. Ее суровое бледное лицо в тени мантильи было неподвижно, но грудь быстро вздымалась и опускалась; уверенный, что она ничего не замечает, я больше смотрел на эту грудь, вздымающуюся от необоренного волнения, чем на проткнутое бандерильями с комично маленькими крылышками, залитое кровью жертвенное животное.

Я называю его так, потому что надо было быть уж очень тупым, чтобы не почувствовать охватившей вся и всех накаленной и в то же время священно радостной атмосферы, окружавшей это ни с чем не сравнимое смешение веселости, крови и благоговения, это пришедшее наружу первобытно-народное начало, это почерпнутое из глуби веков древнее празднество смерти. Позднее в экипаже профессор Кукук, уже получивший право говорить, стал распространяться о том же самом, но моему и без того тонкому, теперь же особенно обострившемуся чутью его ученые домыслы ничего существенно нового не сказали. Веселье и ярость разразились бешеным взрывом, когда бык чуть позднее, осененный внезапной догадкой, что эта неравная игра силы и разума добром не кончится, повернул к воротам, через которые выбежал на арену, и с вонзенными в его жир и мускулы нарядными остриями вознамерился уйти обратно в свое стойло.

По рядам пронеслась буря возмущения и насмешливого хохота. Не только на солнечной стороне, но и на нашей зрители повскакали с мест, свистя, крича, бранясь и отплевываясь. Моя пава тоже вскочила на ноги, свистнула что было силы, показала трусу длинный нос и — «хо-хо-хо!» — пронесся по цирку ее зычный насмешливый хохот. Пикадоры преградили путь быку, тыча в него своими тупыми пиками. Опять пестрые бандерильи! Некоторые для пущего веселья были снабжены потешными ракетами, которые с треском и шипом взрывались на его живом теле, впивались ему в шею, спину, бока. От боли и оскорбления его мимолетный приступ разума, так возмутивший толпу, перешел в слепую ярость, подобавшую могучему животному в этой смертной игре. Лошадь и всадник уже валялись на арене. Один зазевавшийся капеадор был поднят на рога и тяжело грохнулся наземь. Но взбесившегося быка удалось отвлечь от неподвижного тела, пользуясь его ненавистью к красному цвету; поверженный был поднят и унесен с арены под громкие аплодисменты. Надо сказать, что я так и не понял, к кому они относились: к потерпевшему или к яростному быку — возможно, к тому и другому. Мария да Круц то хлопала в ладоши, то быстро-быстро крестилась, бормоча что-то на своем родном языке, по всей вероятности молитву за здравие незадачливого капеадора.

вернуться

218

неловко (франц.)