Волшебная гора. Часть I - Манн Томас. Страница 60
— Увлекательная гипотеза! И гофрат Беренс, вероятно, рассказывал вам о той русской немке, которая в прошлом — нет, в позапрошлом — году прожила у нас пять месяцев? Не рассказывал? А следовало бы. Очень милая дама, русско-немецкого происхождения, замужняя, молодая мать. Она приехала сюда с востока, лимфатичная, малокровная женщина, видимо было и кое-что посерьезнее! Ну-с, живет она у нас тут месяц, жалуется, что плохо себя чувствует. Терпение! Проходит второй месяц, она твердит, что самочувствие ее становится не лучше, а хуже. Ей внушают, что только врач может судить о том, каково ее состояние на самом деле; она же может говорить лишь о своих субъективных ощущениях, а это в счет не идет. Ее легкими довольны. Хорошо, она молчит, лечится и каждую неделю теряет в весе. Наступает четвертый месяц, она во время осмотра падает в обморок. Пустяки, уверяет Беренс, он ее легкими вполне доволен. Но когда на пятый месяц у нее уже нет сил подняться, она пишет об этом мужу на восток, и Беренс получает письмо от него, причем на конверте надпись — «личное», «срочно», я сам видел. Да, теперь Беренс согласен, он пожимает плечами, — оказывается, она не выносит здешнего климата. Бедная женщина была вне себя от горя. Почему ей раньше не сказали, кричит она, все время она это чувствовала, а теперь окончательно себя загубила!.. Будем надеяться, что на востоке, у мужа, она поправилась.
— Замечательно! Вы так хорошо рассказываете, господин Сеттембрини, каждое слово у вас пластично. И над вашим рассказом о девице — помните, которая искупалась в озере, и ей гофрат потом поставил «немую сестру», — над этим рассказом я несколько раз про себя смеялся. Да, чего только не бывает в жизни. Век живи — век учись. Но моя судьба пока еще совершенно неясна. Гофрат как будто нашел у меня какие-то пустяки — старые зарубцевавшиеся очаги, о которых я и не подозревал, при простукивании я сам убедился, что они есть, а теперь, оказывается, где-то обнаружился и свежий очажок, — ха, слово «свежий» при данных обстоятельствах звучит, конечно, несколько странно. Но пока ведь речь идет только об акустических данных, полную уверенность в правильном диагнозе мы получим, только когда я смогу встать и мне сделают просвечивание и рентгеновский снимок. Тогда уж будут налицо все данные для заключения.
— Вы полагаете? А вам известно, что фотографические пластинки иногда показывают пятна, которые принимаются за каверны, а это всего лишь тени, и наоборот, когда в легких действительно что-то есть — снимки не показывают никаких пятен? Мадонна! Ох, уж эти мне негативы! Был здесь один молодой нумизматик, его лихорадило, и так как его лихорадило, то врачи отчетливо увидели на негативах каверны. Утверждали, будто эти каверны даже прослушиваются! Его лечили от туберкулеза легких, и он умер. А вскрытие показало, что легкие у него были совершенно здоровые, а умер он от каких-то кокков.
— Послушайте, господин Сеттембрини, вы договорились уже до вскрытия! У меня пока дело так далеко еще не зашло!
— Инженер, вы шутник!
— А вы — отчаянный критикан и маловер, это бесспорно! Вы даже не верите в точные науки. Что, у вас у самих пластинка показывает пятна?
— Да, кое-какие показывает.
— И у вас действительно есть небольшой процесс?
— Да, к сожалению, довольно серьезный, — отозвался господин Сеттембрини и поник головой. Наступило молчание, он стал покашливать. Со своей постели Ганс Касторп разглядывал притихшего гостя. Молодому человеку показалось, что своими двумя столь простыми вопросами он опроверг все теории Сеттембрини и прервал все его рассуждения, даже рассуждения о республике и возвышенном стиле. И он ничего не сделал, чтобы разговор возобновился.
Через некоторое время Сеттембрини, улыбаясь, снова поднял голову.
— А теперь расскажите, как приняла эту весть ваша семья.
— То есть какую весть? О том, что мой отъезд отсюда откладывается? Моя семья? Моя семья, знаете ли, это три дяди — двоюродный дед и его два сына, к которым я скорее отношусь как к двоюродным братьям. Больше у меня никаких родственников нет, я ведь очень рано остался круглым сиротой. Как они приняли эту весть? Да ведь они еще слишком мало знают о моей болезни, не больше, чем я сам. Вначале, когда меня уложили в постель, я написал им, что очень сильно простужен и выехать не могу. А вчера, когда выяснилось, что дело затягивается, я написал вторично и объяснил, что гофрат Беренс, в связи с моим катаром, обратил внимание на легкие и настаивает на продлении моего пребывания здесь, пока все окончательно не выяснится. Вероятно, они приняли это очень хладнокровно.
— А как же ваше место? Вы ведь говорили, что намерены отдаться практической деятельности и уже хотели к ней приступить?
— Да, как практикант-доброволец. Я просил за меня извиниться на верфи — пусть пока не ждут. Пожалуйста, не думайте, что они от этого в отчаянье. Они могут сколько угодно обходиться и без практиканта.
— Отлично! Значит, с этой стороны все в порядке. Флегматичность по всей линии. В вашей стране, наверное, люди вообще флегматики? Но и энергичны?
— О да, энергичны очень, — сказал Ганс Касторп. Он мысленно представил себе отсюда, издалека, характер своих земляков и решил, что собеседник дал им верную характеристику: вот именно — «флегматики, но энергичны», так оно и есть.
— Следовательно, — продолжал Сеттембрини, — если вам придется задержаться на более продолжительный срок, нам, живущим здесь наверху, вероятно, предстоит познакомиться с вашим дядюшкой — я разумею старика. Уж он-то без сомнения приедет проведать вас?
— Исключено! — воскликнул Ганс Касторп. — Ни при каких обстоятельствах! Его на аркане сюда не затащишь. Мой дядя, знаете ли, апоплексического сложения, у него почти нет шеи. Ему нужно приличное атмосферное давление, и, приехав сюда, он чувствовал бы себя хуже, чем ваша дама с востока… все что угодно могло бы здесь с ним случиться!
— Признаться, я огорчен. Так вы говорите — сложение апоплексическое? К чему тогда и флегматичность и энергия? Ваш дядюшка, верно, богат? И вы тоже богаты? В вашей стране люди вообще богаты.
Ганс Касторп улыбнулся этому писательскому обобщению и потом снова, со своей постели, устремил взгляд вдаль, на родные места, от которых был оторван. Он стал припоминать тамошних людей, попытался дать им оценку со стороны — на расстоянии это было легче и заманчивее.
— Кто богат, а кто и нет. Если нет, то тем хуже. Я? Конечно, я не миллионер, но что мое — то мое, я независим, у меня есть на что жить. Возьмем других, не будем говорить обо мне. Если бы вы сказали: у вас там нельзя не быть богатым, — я бы с вами согласился. В том случае, скажем, когда кто-нибудь не богат или перестает им быть, — тогда беда. «Этот? Да разве у него еще есть деньги?» — спрашивают они… Буквально так и с таким именно выражением лица; я часто слышал эти слова, и видите, как они запомнились? Вероятно, они казались мне все же очень странными, иначе я бы их не запомнил. Как вы думаете? Нет, по-моему, вам, например, как homo humanus'y у нас бы не понравилось; даже мне, — а ведь я там родился, — все это становилось иной раз противно, я потом замечал… а ведь меня лично это не касалось. Если у кого-либо в доме не подают к столу самых лучших и дорогих вин, то к этому человеку не ходят, и его дочери остаются старыми девами. Таковы у нас люди. Вот я здесь лежу, смотрю со стороны, и все это кажется мне отвратительным. Как вы сказали? Флегматики? И вместе с тем энергичны? Хорошо, но что это означает? Жестки, холодны. А что такое жесткость, холодность? Это жестокость. Самый воздух там внизу жестокий, неумолимый. Когда вот так лежишь и смотришь издали, просто ужас берет.
Сеттембрини слушал и кивал головой. Он еще продолжал кивать, хотя Ганс Касторп уже покончил с критикой и смолк. Тогда итальянец облегченно вздохнул и сказал:
— Я не хочу приукрашивать те своеобразные формы, которые естественная жестокость жизни принимает в нашем обществе. И все-таки упрек в жестокости остается довольно сентиментальным упреком. У себя дома вы едва ли решились бы высказать его — из страха стать смешным в собственных глазах. И вы правильно сделали, что предоставили это тунеядцам. То обстоятельство, что вы теперь выдвигаете его, говорит о некотором отчуждении от жизни, и я бы не хотел, чтобы эта отчужденность в вас укрепилась, ибо тот, кто привыкает ссылаться на нее, легко может совсем пропасть для жизни, утерять связь с той формой действительности, для которой данный человек рожден! Вы понимаете, инженер, что это значит: «пропасть для жизни»? Я-то знаю, мне приходится это наблюдать здесь ежедневно. Самое большее через полгода каждый молодой человек, приезжающий сюда наверх (а сюда приезжают, как правило, только молодые люди), уже не помышляет больше ни о чем, кроме флирта да градусника. А самое большее через год он уже не может и воспринимать никаких иных мыслей, они кажутся ему «жестокими», или, вернее говоря, ошибочными и основанными на невежестве. Вот вы любите слушать всякие истории. Я мог бы привести множество примеров. Я мог бы рассказать о сыне и супруге, прожившем здесь одиннадцать месяцев, мы познакомились с ним. Он был, пожалуй, немного старше вас, да, постарше. Его отпустили как выздоровевшего, для пробы, и он вернулся домой, в объятия близких; там были не дяди, там были мать и жена; и вот он лежал целыми днями с градусником во рту и ни о чем другом знать не хотел. «Вы этого не понимаете, — говорил он. — Надо пожить там наверху, тогда узнаешь, что именно нужно. А у вас тут внизу нет основных понятий». Кончилось тем, что мать заявила: «Возвращайся наверх. Тут тебе больше делать нечего». И он сюда вернулся. Возвратился «на родину», — вы же знаете, те, кто здесь пожил, называют эти места своей «родиной». С молодой женой они стали совсем чужими, у нее, видите ли, не было «основных понятий», и ей пришлось от него отказаться. Она увидела, что «на родине» он найдет себе подругу с одинаковыми «основными понятиями» и останется там навсегда.