Тринадцатый апостол - Манов Юрий. Страница 14
А еще одного мы нашли уже мертвым. Повесился он в нужнике — «курятнике» в дачном кооперативе. Бандиты его снимать не стали, а просто спустили его тело в «очко». Его долго потом вырубали из замерзших фекалий, а патологоанатом отказался вскрывать «этот комок дерьма». Уж так сильно он пропах!
Скачок умер через две недели. Он рассказал о всех своих «подвигах», даже о «мелочевке», даже о том, как в первом классе тырил в раздевалке мелочь из карманов. На последней нашей встрече он вдруг замолчал на минуту, а потом заговорил о Боге.
— Владимир Сергеевич, поверь, когда я увидел Лик Бога, свет, от него исходящий, я понял, каким же дерьмом я был, какое же дерьмо я есть сейчас. Мне впервые в жизни стало стыдно. Меня такая тоска одолела. И я понимал, что это навсегда — навечно. У меня ничего не болело. У меня душа болела. Мне вечно мучиться предстояло. Понимаете, вечно!
Да, я там много людей видел. Мертвых. Нет — это здесь они мертвые, а там они живые. Ну, души их. Бабку свою видел. Бабушку, бабулю. Вот ее я по-настоящему любил. Она там все про меня знала. Они там вообще все про нас знают. Она меня не обвиняла. Но мне стыдно было перед ней. Очень стыдно.
Глумов опрокинул в себя четвертый коньяк. Всю поллитровку.
— Все, я в норме! Семенов, я пошел спать! Оформите мне отгул до послезавтра, я имею право, потому как я верю в Бога!
Этой же ночью старший присяжный заседатель Глумов пришел в вагон-карцер. Там он толкнул речь… Речь была, наверное, крутая, но воспроизвести ее никто не сможет. Потому как когда Глумова из-за решетки обозвали ментом поганым, а потом плюнули прямо в рожу…
Он не стал разбираться, он просто отнял у охранника автомат и положил всех на корню. В карцере тогда шестеро провинившихся было. Ни одного живого не осталось. В том числе и Глумова. Он прострелил себе голову. При осмотре его купе было найдено письмо. В нем сухим казенным языком сообщалось, что в Омске во время теракта, совершенного неустановленными лицами, был взорван пассажирский автобус. Среди погибших были опознаны бывшая жена, двое детей и мать Глумова. Больше родных у него не осталось.
На столе лежала краткая записка: «Простите, ухожу к ним».
Глава 12
ХАРОН ИВАНОВИЧ ХАРРИСОН
Семенов очень хорошо, в мельчайших подробностях, помнил тот день, когда его назначили старшим апостолом — начальником поезда. Он хотя и прокатался простым присяжным заседателем целых полгода, но мало представлял себе, чем же в первую очередь «старшой» должен заниматься.
Вернее, не представлял, как начальнику хватает на все времени. Ему казалось, что его бывший «старшой» — майор Семчин — занимался абсолютно всем: председательствовал на «судилищах», визировал приговоры, готовил приказы и постановления, контролировал работу охраны, кухни и медпункта, гонял разгильдяев из банно-прачечного блока и т.д. и т.п. Даже стенгазету Поездка редактировал. И когда Семчин умудрялся спать, Семенову, измученному донельзя сонной болезнью, даже не представлялось. И Семчиным он просто восхищался.
Но в первый же день после своего назначения старшим Семенов понял, что одного восхищения мало. Тут больше уместно благоговейное почитание…
Будучи назначенным начальником Поездка взамен слегшего с чахоткой Семчина (не было у майора времени заниматься своим здоровьем, не было), Семенов целый день сидел за столом и тупо подписывал бумажки.
Ему-то казалось, что первым делом надо «построить» все службы, провести генеральную проверку всех подразделений, назначить собрание, выступить с пламенной речью о задачах и о долге, а на деле… На деле пришлось весь день разбираться с недостачей матрасов на складе, со счетами за радиотелефон и почту, оформлять перерасход угля за счет недопоставок мазута, ходить на склад и лично подписывать акты о списании ржавых ведер и о постановке на баланс Поездка какой-то мудреной фиговины с мудрым названием «импульсный генератор» (кстати, Семенов до сих пор не мог врубиться, зачем эта штука на Поездке нужна) и т.д. и т.п. К вечеру он взвыл, кинул в завхоза калькулятором и, позорно сбежав из командирского вагона, заперся у себя в купе, где и напился до чертиков.
Но постепенно привык и научился хозяйствовать, ловко спихивая свою работу на подчиненных. Тем не менее из первых своих неудачных опытов хозяйствования сделал важный вывод: пусть все на Поездке провалится к чертям, пусть охрана перепьется, пусть целый вагон передерется, пусть даже десяток подконвойных уйдет в самоволку, но хозвагон должен остаться. И не просто остаться, а функционировать. Иначе — всему хана…
В хозвагоне постоянно шла грызня из-за «площадей». «Банщики» воевали с медпунктом за крохотную каптерку, кладовщик плел интриги против завхоза, пытаясь выселить его из уютного кабинета в административный вагон, уборщики демонстративно оставляли швабры-ведра посреди узкого прохода, объясняя, что у спецконтингента «инструмент» хранить нельзя — воруют.
Поэтому заходить в хозвагон Семенов не любил — тут же к нему приставали с жалобами и доносами. Но сейчас был особый случай.
Единственным, кого в хозвагоне не трогали, на кого не стучали и кого не пытались выселить или хотя бы ужать в площади, был Харон Иваныч Харрисон. Харитон Ильич Харитонов по паспорту. Бывший «погранец», сверхсрочник, исполнявший на Поездке должность радиста, по совместительству — штатный экзекутор, а попросту — палач.
Харон был ярым битломаном. В его радиорубке, уютненькой такой комнатушке, заставленной самой классной японской аппаратурой, все стены, не занятые стеллажами с компакт-дисками, были превращены в настоящий иконостас. Только вместо ликов святых на них были «битлы». Харон знал про них все, он собрал всю возможную литературу про легендарную ливерпульскую четверку, он выучил биографию каждого назубок, и разбуди его ночью, спроси: «Где Джон Леннон встречал Рождество 1963 года»? — он выдал бы расписание утра, дня и ночи великого «битла» поминутно.
Семенов ему не раз предлагал, мол, напиши ты про них книгу, утри нос западным битломанам. Или программу на радио сделай, лучше — серию программ. У меня знакомые на «Голосе России» есть — помогут. Но Харон только скромно отнекивался, хотя книгу писал. По ночам писал, язык от усердия высунув. И программу для радио готовил. Раз по сто переписывал, переделывал. Даже на ситаре играть научился под это дело. Отсюда и прозвище — Харрисон. И не потому, что Харитон любил его больше других, просто внешне был похож. То же треугольное личико, тот же прямой носик, пышные усы, улыбка, только вот глаза… В глазах Харона была такая жуткая тьма…
Семенов никогда не верил в судьбу и пребывал в уверенности, что жизнь человека складывается из соотношения миллионов случайностей. И приводил пример из своей жизни: «Не оставь я тогда кейс в московском метро, не пришел бы в „Бюро находок“. Не встретил бы Наташку, не назначил бы ей свидание, не женился бы на ней. Вернулся бы из командировки в свою Тмутаракань, сочетался бы законным браком с Люськой, за одной партой в школе сидели, с детства нас „жених и невеста“ дразнили, завел бы кучу детей и до сих инженерил бы на своем судоремонтном. И даже в ту командировку я попал случайно — наш начснаб приболел. И где вы видите судьбу? Нет судьбы, все решил случай».
Но Харон в семеновскую теорию случайностей не вписывался никаким боком. На Хароне словно фатальная печать смерти была. На всей его биографии.
Родился он в декабре 1980-го, как раз в тот день убили Леннона. Мать его, три года мечтавшая о сыне, так и не увидела своего первенца — умерла при родах. Как не увидел его и отец. Погиб, глупо погиб. Отличный спортсмен — лыжник, чемпион России, он приехал из Сибири в Москву на похороны Высоцкого. Купил букет алых роз, шел, плача, на Таганку прощаться… Его сбил пьяный водила фургона «Мороженое» с симпатичным таким пингвинчиком на борту. Не вписался в поворот и выехал на тротуар.