Рукопись Бэрсара - Манова Елизавета Львовна. Страница 23
Не смогу. Зарево лезет сквозь чёрные прутья решётки, в чёрном небе кровавые пальцы хромовых шпилей. Страшный сон. И из черно-багрового ужаса снова рвётся отчаянный вопль, и его уже заглушило рычанье толпы.
Лучше бы снова бой. Пока дерёшься, все просто. Нет ни прошлого, ни будущего — только тени в окнах соседних домов, только тяжесть ружья и толчок отдачи. Кровь на снегу и щёлканье пуль, стоны раненых, вопли уцелевших и твой собственных рвущий горло крик.
А в промежутках — усталость, как наркоз. Делаешь то, что должен делать, словно не ты сейчас убивал людей — убивал и будешь опять убивать. Словно все это не со мной.
Со мной. Отходит наркоз, и память, полная боли, прокручивает сначала проклятый день. Опять меня тащит в тугом потоке толпы, я скован, я стиснут, я ничего не могу. Я растворён в ней, я — часть толпы, всем многотысячном телом я чувствую, как она уплотняется, налетев на преграду, завихряется, разбивается на рукава, снова смыкается, и тошнота подступает к горлу, когда я чувствую это… мягкое под ногами. Обломки мебели, разбитые в щепы двери, весёлые язычки огня выглядывают из окна, и вот уже полотнище пламени, хмельное, оранжево-чёрное вываливается на улицу и сыплет искры в лицо.
И вдруг стена. Мы стоим. Улица перекрыта. Впереди четырехугольником сбился конный отряд. И детское удивление: как ярки для этого мрачного дня султаны на шлемах и голубые плащи когеров. Уверены лица солдат, кони топают, звякают сбруей…
И — взрыв. Хриплый, в тысячу глоток, вой, мощное, тугое движение, запрокинутые, изуродованные злобой лица. Надо мною конская морда, пальцы впились в узду, острый свист у самого уха и движение воздуха на лице. Рядом крик, тело валится под ноги, пальцы поднимаются выше, конь храпит и тянет меня…
И — тишина. Кони без всадников мечутся среди трупов; я гляжу вслед потерявшей меня толпе, и на моих руках ещё тёплая, липкая кровь.
Все тянется день, и его безумие сильней меня, оно втягивает меня в людские потоки, мчит мимо смерти и сквозь смерть. Вот я в толпе у ворот тюрьмы. Бледные лица солдат, нацеленные на нас ружья, высокий человек кричит, обернувшись к толпе, и в голосе его нетерпенье и радость:
— Там наши братья! Свободу мученикам!
А потом, когда после первого залпа толпа волочит меня назад, я спотыкаюсь о труп и вижу на его не тронутом смертью лице ту же нетерпеливую радость.
И снова эти ворота — они распахнуты настежь, и оттуда выносят или выводят под руки тех, что совсем недавно были людьми. И я узнаю среди них человека, к которому меня водила Суил.
И снова свист пуль, удары, трупы, кровь, горький привкус гари во рту, и многотысячный, леденящий, корёжащий душу вой.
Я устал. Оборвалась та пуповина, что на день связала меня с толпой, и остались лишь ужас и отвращение, брезгливая ненависть к ним и к себе.
Только к себе — их я могу оправдать. Я знаю их жизнь — знаю, но сам я не прожил десятилетий тех унижений и мук, бед и лишений, бесправия и позора, которые составляли их жизнь. И я никак не могу объяснить тот миг, когда вдруг вырвался из толпы и крикнул в безумные, ощеренные лица:
— К Ирагским воротам, братья! Не выпустим кеватцев из города!
…Что-то вдруг толкнуло меня. Ни звука, ни шороха — но там, в темноте, кто-то есть. Я медленно поднял ружьё…
— Эй, не стреляй! Свои! Учитель, ты тут?
Эргис! Куда и делась усталость; я вскочил и, сам удивляясь себе, завертел тяжеленный ворот. Решётка приподнялась, несколько теней скользнуло в башню, и я отпустил рукоять. С коротким стуком решётка закрыла вход, и кто-то из спящих пошевелился.
— Здравствуй, Учитель, — тихо сказал Эргис, и мы обнялись.
— Ну, вы и наворотили! За сотню, поди, нащёлкали!
— Нас тоже. Днём нас было полсотни.
— Да уж! — пересчитал нас взглядом, оглянулся. — Погоди, а у бойниц кто есть?
— Все тут. Люди вымотались, Эргис. Здесь я их хоть разбужу.
Он кивнул и послал своих наверх. Вот мы и опять вдвоём у огня.
— А ты переменился, Учитель. Чай, несладко пришлось?
— По-всякому. А как вы?
— А что нам?
— Своих повидал?
— А как же! Прижились они в Касе. Молвил было матери, мол, скоро домой, так руками замахала. «Тут доживу, мол, в покое». Ты Зиран-то помнишь?
— Конечно!
— Тоже там. Дочку просила поискать.
— А как Огил?
— Здоровёхонек, — как-то нехотя ответил Эргис.
— Что-то случилось?
— Да что должно было, то и сталось. В лесу-то мы все братья были, а нынче кто брат, а кто и свояк. Рават теперь силу при нем забрал, правая рука, почитай.
— Значит, плохо?
— Да нет. На глаз оно вроде как было. Только старых-то всех от дела плечиком оттёрли.
— И тебя?
— Ну, я-то ему покуда нужен. Ладно, мне-то на что гневаться? Я мужик-лесовик, а ему нынче другие люди надобны. Ох, хорошо, что я тебя сыскал, Учитель!
Я потянулся за поленом, чтобы спрятать глаза. Рано об этом, Эргис. Пока я не повидаю Баруфа…
— Что в городе?
Эргис усмехнулся:
— Да, считай, все. Как уходил, ещё только у дворца дрались. Кеватское подворье вовсе в щепки разнесли, а акхона Огил пальцем тронуть не дал. Охрану поставил — и все.
— На улицах дерутся?
— Не. Народ доносчиков Симаговых ловит. Страшно было, сказывают?
— Да. Бывало, по десять человек казнили. Ты Ваору помнишь?
— А то!
— Её тоже. Уже давно.
— Жаль бабу! Грешница была, да ей-то господь простит.
— Ты меня долго искал?
— А чего искать? Что я, тебя не знаю? Пошёл, где горячей, да и в Саданских воротах надоумили. Ты это ладно смекнул — город закрыть. Гонец-то тоже от тебя?
Я не ответил и он усмехнулся.
— Вздремни пока. Постерегу.
Утром ворота занял отряд горожан, и мы — уцелевшие — разбрелись по домам.
Страшен был город, но — спасибо усталости! — все скользило поверху, не задевая душу. Эргис привёл меня в самый центр к двухэтажному дому.
Здесь трупы уже убрали, только кровь на снегу да обгорелая дверь выдавали недавнюю драку. Часовые узнали Эргиса, и нас пропустили.
Дрались в доме: кровавые пятна и копоть, обломки мебели по углам. Полно народу, но никакой суматохи — все чем-то заняты, каждый знает, что ему делать, все движется, как отлаженная машина, и это значит, что Баруф где-то здесь.
Мы поднялись наверх, Эргис открыл дверь без стука, и я увидел Баруфа. Он стоял у окна и не обернулся, когда мы вошли.
— Огил, — сказал я тихо. Почему-то мне стало страшно.
— Тилам?!
Он оказался рядом — глаза в глаза, — и в его глазах была простая ясная радость.
— Наконец! Я тебя третий день ищу! Где же ты был?
— В Ирагской башне, — ответил Эргис. — Он ворота держал. Так я пошёл, что ли?
И мы остались одни.
Баруф не изменился. Подтянут, чист, зеркально выбрит. А я оборван, грязен, закопчён, с трехдневною щетиною на лице. Неравное начало разговора.
— А ты изменился.
— Похорошел?
— Нет, пожалуй. — Он улыбнулся, и я с облегчением понял: все хорошо. Я не переменился к нему.
— Суил у тебя?
Он кивнул.
— Все в порядке?
— С ней — да. А ты?
— Жив.
— Это не ответ, Тилам.
— Другого пока не будет. Сначала я приведу себя в порядок.
— И только?
— Увидим. Я ещё не решил, что тебе скажу.
…Я спал, просыпался и засыпал опять; даже во сне я чувствовал, что я сплю, и нежился, наслаждался этим, как в детстве, когда болезнь избавляла меня от занятий, и можно было укрыться во сне от беспросветности школы и беспросветности дома, от всей этой беспросветной тоски, именуемой жизнью. А потом я вдруг понял, что надо проснуться. Луна, как прожектор, светила в окно, и в ногах постели сидел Баруф, неподвижный и чёрный в молочном свете.
— Уже вечер? — спросил я лениво.
— Ночь.