Женщина на кресте - Мар Анна. Страница 13
– Объясните же мне ваше поведение, Алина, – сказал Шемиот, – до сих пор нам мешал Юрий. Теперь мы одни.
Она хотела казаться веселее, чем была, и взяла легкий, оскорбительно-легкий тон. Витольд Оскерко сделал ей предложение. Последние дни они проводили вместе, он пригляделся к ней серьезно. Наполовину она согласилась.
Шемиот заметно побледнел:
– И вы приехали мне сообщить об этом?
Она смутилась:
– Я поступила безобразно и грубо, я не сообразила, что…
Он остановил ее жестом:
– На этот раз я не прощу вас, Алина. Приготовьтесь немного поплакать.
Дорога стала грязной, размытая дождями. Они вязли в песке речного берега, спустились наискось в ложбину, сплошное болото, через которое сторож проложил узкую тропинку из мелких булыжников. Широкий, искусственно проведенный ручей бежал, журчал, пенился, кипел в кустарниках. Это падение воды звучало мелодично, как музыка. Они вступили в молодой ивняк. Ивняк был чуть-чуть выше человеческого роста, густой, серый, гнущийся к реке, словно камыши. По словам Шемиота, его посадили только два года тому назад, чтобы помешать воде размывать берег. Здесь стоял чудесный, дразнящий, солоноватый аромат ила, ивняка, гниющих листьев. Ничего не было слышно, кроме журчанья ручья, от которого они удалялись, скрипа веток и слабого чириканья какой-то птички.
Шемиот шел впереди, осторожно раздвигая ивняк, Алина двигалась за ним, любопытная и восхищенная:
– Я никогда не знала, что ивы пахнут.
На пол-аршина от земли повисли неширокие ступеньки дачки. Она была совсем примитивного вида, поставленная на высоких, толстых столбах, с круглым опоясывающим ее балкончиком и чердаком, выкрашенная в серо-голубой тон, тон бегущей реки. Алине она напомнила голубятню. Шемиот объяснил, что она выдержала уже два разлива. Когда устраивается рыбная ловля, здесь ужинают и ночуют.
– Представьте себе, я забыл вчера запереть дачу, – горестно воскликнул Шемиот, – это будет чудо, если там не стащили чего-нибудь.
Однако внутри все оставалось на месте. Маленькие голубые ставенки полуприкрыты, и свет проникал сюда полосами. Кроме стола, стульев, плешивого ковра, здесь половину места занимал диван, низкий, широкий, с подушками в парусиновых наволочках. С потолка спускался овальный фонарь темно-красного, почти черного стекла, по стенам висело старое оружие и гравюры фривольного содержания в самодельных рамках. Деревянная лестничка вела на чердак, дверь которого в потолке не запиралась.
– Все цело, – объявил Шемиот, оглядевшись. – В прошлом году отсюда утащили подушки, чехлы, всякую рухлядь.
Он был польщен комплиментами Алины. Да, да, здесь очень мило. Это исключительно его затея. Он бросил свой плащ и открыл ставни. Вечернее солнце залило комнату, расцветило пыль, состарило мебель и развеселило окончательно дачку.
Шемиот помог Алине снять ее манто. Потом он сказал, щуря свои великолепные глаза:
– Вы – капризный, непослушный ребенок.
Она виновато, покорно улыбнулась и пошла за ним на балкончик.
Как ароматно пахли ивы! Как мелодично журчал ручей! Вся синева неба отразилась в реке.
Шемиот сбежал по ступенькам, насвистывая, словно школьник.
Теперь она увидела, как он вынул перочинный ножик и режет ветки ивы. Зеленоватая искра его огромного изумруда и зеленоватый ободок свежей коры мелькнули перед нею. В две – три секунды он уничтожал сучья, и ветка становилась гладкой, эластично склоненной вниз.
Ах, и она поняла. Так вот что ждет ее. Простое, общее, почти тривиальное и бесконечно унизительное наказание.
На миг ей показалось, что она потеряет сознание.
Во второй миг она поняла, что не убежит, не крикнет, не возмутится.
Она стояла не двигаясь, все время глядя на его тонкие, белые пальцы, на изумруд, на увеличивающееся количество веток, и чувствовала, что еще никогда, никогда она не любила так Шемиота, как в эту минуту.
Она сказала, запыхаясь:
– Вы хотите? Вы хотите?
– Я вас высеку сейчас, Алина. Это решено.
Она вздрогнула, теряясь все более и более и пугаясь того, что его слова так волнуют ее душу.
Спокойствие Шемиота походило на спокойствие неба и земли.
Не веря тому, что он простит ее, и не вполне веря самой себе, она повторила несколько раз:
– Умоляю вас, пожалейте меня, умоляю…
Он пожал плечами.
Она убежала в комнату. Здесь она села и не знала, что с собой делать. Вихрь мыслей, протестующих и ликующих, пронесся в ней. К нестерпимому, одуряющему стыду, перед которым побледнело все, что до сих пор пережила она, щедро примешивалась тайная радость, волнующая и блаженная. Ведь она ждал наказания, она знала… Мечты станут действительностью…
В это время ей явственно почудилось шуршание на потолке. В широкие щели посыпалась труха. Снова было тихо. Где-то слабо журчал ручей. Где-то насвистывал Шемиот.
Когда он вернулся с розгами, она из бледной стала пунцовой.
Шемиот слегка запыхался и, вытирая лоб платком, сказал мягко, в первый раз обращаясь к ней на «ты»:
– Я высеку тебя не только за непослушание, за порочную дружбу с Христиной, за кокетство с Юлием, комедию с Витольдом, но главное, за то, что ты ворвалась в мою жизнь не спрашиваясь… Я не дал тебе право преследовать меня. Ты отрываешь меня от моих дел, ты просто назойлива… Модно смело сказать, что ты женишь меня на себе… Боже, я не позволю ничего подобного…
И он думал: «Ее самовнушаемость поразительна».
Алина стояла перед ним в глубоком смущении, сраженная его словами, чувствуя его правоту, умирая от раскаяния и пламенного, головокружительного желания наказания.
Она бормотала, не глядя на него:
– Да… да… высеките… это нужно… это нужно…
Он бережно, как хрупкую драгоценность, разложил ее на диване и долго путался в кружевах ее юбок, невольно затягивал туже тесемки и потом рвал их, волнуясь.
Вздрагивая, закрывая лицо руками, Алина лепетала:
– Милый… милый…Я боюсь… я боюсь… Боже мой…
Чувствуя, как свежесть коснулась ее тела, как под его рукою низко спустилось белье и платье покрыло ее спину, она воскликнула громче:
– Генрих!… Генрих!… Я не могу!… не могу… мне стыдно… ах!
И она извивалась уже заранее, охваченная чисто животным страхом.
– Как ты красива. Тебя даже жалко сечь. Подобно Абеляру, я уже влюблен в тебя. Розги оставят след. А, моя крошка, почему ты так не послушна?
Первый удар она не почувствовала, второй и третий заставили ее вздрагивать, и дрожать, и метаться, как рыбка.
– Ах, ах… больно… больно… милый… милый, я на коленях… не буду… не буду…
– Ты кричищь еще рано, дитя…
Шемиот сек ее медленно, не чересчур жестоко, испытывая сладкое волнение при виде того, как ее тело, нежный цветок среди поднятых юбок, густо розовело. Весь мужской деспотизм проснулся в нем. Он был господином, она – рабою. Он был счастлив.
– Милый, милый… Не буду… не буду…
– Я надеюсь, лежи тихо… Я вижу, ты получишь лишние.
– Генрих… Генрих… я лежу тихо… ах… больно, больно… о-ах… прости… прости… не могу… не могу.
Он процедил сквозь зубы, бледный, как полотно, от ее криков:
– Не вертись, ты сама виновата… ты вьешься… твои движения ударяют мне в голову…
– Милый… милый… высеки меня еще завтра, сегодня прости… ах… ах… Генрих… Генрих…
Он был взволнован наивностью ее восклицания.
– Повтори эту фразу.
– Милый… милый… высеки меня еще завтра, но сегодня прости…
– Это не последний раз… обещаю тебе…
– Больно… больно…
– Очень больно… ты права, бедняжка…
Время остановилось для Алины… Ей казалось, что он сечет ее чем-то огненным, колючим, едким. Боль подошла к самому сердцу. Она уже не ощущала розог в отдельности, а одну плотную, как бы стальную трость. Она извивалась, металась, ползала на груди, но розги достигали ее всюду, падали на нее медленно, как медленные укусы или жадные пчелы.
Она рыдала, умоляя униженно и страстно:
– Прости меня… прости… я глупая, скверная женщина… целую твои руки, целую твои ноги… ах… ах…