Апология - Алейник Александр. Страница 16
2 марта 89
x x x
Все вокруг притворилось Италией,
все вокруг притворились не мной —
и смыкались, как ветви миндальные,
города за моею спиной.
Разве в жизнь эту легкую верится, —
кто мне мир этот весь нашептал?
И ударилось яблоком сердце
о Земли повернувшийся шар.
Рим, март 89
x x x
Я живу в эмиграции,
в иноземном песке,
все что вижу —
абстракции
на чужом языке.
Море точно абстрактное,
даже запаха нет,
только солнце громадное
наполняет мой бред.
Остия, апр. 89
x x x
Пусть бессмыслицей жизнь обернулась,
пустячком географии пестрой,
лоскутами пространства скупого —
и летает бесцветный наперсток
и латает запутанной нитью
белых, красных, сиреневых улиц
матерьял неизбежных открытий,
заучи же язык бирюзовый —
колдованье морское Европы.
Сердце было то влажным, то птичьим
в оглушающем мареве римском,
мостовые влачили конвеер
из слепящего лоском величья.
Поднимала у Форума пальма —
эмигрантка с песков аравийских,
над сиятельным городом веер
и бездомные кошки шипели
точно души в камнях Колизея…
8 июня 90
x x x
Закуси белую косточку на руке,
сделай больно коже — очнись, очнись!
На каком тебя разбудить языке,
ты в Венеции, ночь, и тебе снится жизнь —
не такая, что мальчиком вообразил
этот мир клиновидным — кулек? телескоп?
Ты в Венеции… белую косточку закуси —
этот город — ковчег, и сейчас — потоп.
Вот он мелкий народец каналов, мостов,
ставен, жалюзей, ангелов, мачт, фонарей,
львов, трагет, гондол, барок, крестов,
отпускаемых в небо взамен якорей.
Потому-то, наверное, острова
не уходят лагуной из этих широт,
ибо лучшее место найдешь едва —
как вода стеной над ним встает.
7 июня 89
x x x
Я — «изысканный мужчина»,
ты — «изысканная женщина»,
и легла меж нами чинно
Атлантическая трещина…
10 июня 89
x x x
Ничего не умеешь, имеешь, уметь не хочешь,
хочешь чтобы само пришло, сама пришла,
потому что в Вене-Риме-Нью-Йорке длинные ночи,
как в Москве, Вавилоне… кусок стекла
или просто дыра в стене, дверной проем, бойница,
проницаемые взглядом до той пустоты — насквозь,
через которые втекают-вытекают лица,
все лица жизни, сколько их за нее набралось,
оставляя по себе нелепый, чужой, привычный осадок —
этакое никому-кому-нибудь письмецо —
рысьи бега сгибов, углов, овалов, отвердевающих складок —
это твое-не твое собравшее их лицо.
Комната, номер отеля, каюта, купе вагона —
неси меня-его-меня каменный, железный, деревянный конверт
ты разберешь эту скоропись жизни, Персефона,
в зеленой, бурой, сгоревшей своей траве.
Я о себе-тебе-не себе-толпе идущей
через дни к ночи, бесчисленные, отсчитанные дни,
в этом потопе ночей — в удушье
еще шевелю губами — веслами лиц, как они,
и она — безответна, безадресна, податлива, черновата,
она замечает нас, когда устаем ждать, устаем жить,
и тогда — залепляет нам слух гулкой, свистящей ватой
ночь, но чтобы поверить в ночь — нужно персты вложить.
28 янв. 90
x x x
Как жизнь похожа на себя —
ну что присочинить, прибавить
к ней? Удивляясь, теребя
подол ее, еще лукавить
мальчишкой, сладкого прося,
пока еще не оскудела,
пока на сгибах и осях
к ней приспособленное тело
скрипит, и песенку свою
из воздуха, воды и хлеба
вытягивает и — на Юг
идет окном вагонным небо,
плывет само сквозь пыль огней
и кроны рощ, поля и крыши,
и теплые ладони дней
на стыках рельс меня колышат.
Я в Харькове сошел купить
мороженное на вокзале
и просто на землю ступить,
чтобы ее мне не качали.
Там тоже жизнь и запах свой:
арбузов, теплых дынь и яблок,
и у меня над головой
луна, как проводница, зябла.
Я жил на влажных простынях,
когда придвинулся Воронеж,
стояла ежиком стерня
и пахла степь сухой ладонью,
и небо млело под щекой
под утро, грея неуклонно,
дымящийся в степи Джанкой
в звериных дерганьях вагона.
Хотелось жить, как не хотеть
курить, высовывая локоть
к звезде высокой и лететь
над этой далью белобокой,
огни в тумане размечать —
там, чай, играют на гармошке
и дышит девка у плеча,
да влажные заводит плошки
целуясь или хохоча…
лето 91