Путешествие в страну Зе-Ка - Марголин Юлий. Страница 11
Советские з/к, наблюдая неприспособленность западников, большинство которых впервые брало в руки топор и пилу, говорили: «Привыкнешь! — а не привыкнешь, так подохнешь».
Но вот, прошло 3 недели, а западники на 48 квадрате так и не начали работать. Было начало сентября, тепло. Люди, попав в лес, чувствовали себя в положении ряженых, разыгрывающих какой-то нелепый фарс. Шарили в кустах за грибами и ягодами. Создалась атмосфера «пассивного сопротивления». Голод заставлял их думать не о стахановских рекордах, а о продаже вещей. Вещей привезли с собой достаточно, а местные «вольные» люди платили дорогие цепы за польские костюмы, рубахи, обувь. Торговля процветала. Через некоторое время стали поступать в лагерь посылки от родных и друзей. Посылки допускались весом до 8 кило. Человеку, получившему 8 кило продуктов, не нужны были лагерные «проценты».
Это вело к деморализации: слабый работник, получавший из дому посылки, питался лучше, чем советский стахановец, вытягивавший из себя жилы, чтобы заработать на «4-ый котел».
В особенности курьезно выглядели бригады долгополых галицийских евреев. Были случаи, когда бригада в 30 человек делала сообща 90% одной нормы, т. е. меньше, чем полагается сделать одному человеку. Бригадир вечером делил эти 90% на 30 человек, т. е. по 3% на человека. Люди получали первый котел, т. е. полкило хлеба и суп. Рассуждали так: «100% мне все равно не сделать, а если за 3%, за 157" и за 50% все равно дают тот же первый котел, то зачем стараться? Хватит 3%. Продам пару штанов и подожду, пока пришлют посылку».
Это был расчет индивидуалистический, антигосударственный, презренный в глазах советского человека. Ясно, что отношения между управлением ББК и такими эгоистами должны были скоро испортиться. Первое время начальство приглядывалось, не применяло крутых мер. Уже сам факт, что нас, «поляков», поселили отдельно, на особом лагпункте, очень подымал нас — не только в собственном мнении, но и во мнении местных властей.
Прошел месяц с небольшим и грянул гром. В лагерь прибыли для нас приговоры. Нас сперва посадили, а потом приговорили. До этого времени мы жили без сроков, и власти сомневались, считать ли нас вообще за заключенных. Теперь все сомнения рассеялись.
Особое Совещание НКВД в Москве, рассмотрев наши дела, вынесло нам приговоры за такие преступления, как отсутствие советского паспорта и нахождение на территории Восточной Польши — по 3 и 5 лет заключения. Всех нас вызвали во «2-ю часть» (УРБ), и каждому объявили его приговор. Я получил 5 лет по статье СОЭ (социально опасный элемент) — за нарушение паспортного режима. Из двух братьев Куниных старший получил 5, а младший 3, хотя они одинаково вели себя на допросе и одинаково были виноваты, или невиноваты. Было совершенно непонятно, почему одним дали три года, а другим пять. Похоже было, что на нескольких стах тысяч бланков поставили наудачу цифры 3 и 5, где какая пришлась. Надо сказать, что западники приняли эти приговоры с большой наглостью. Подписываясь под объявлением приговора, они смеялись, пожимали плечами и вели себя так, как будто не брали всерьез своих сроков.
И в самом деле, — представить, что придется прожить 5 лет на каторге — впору было бы повеситься. Все это казалось нам сном на яву, фантастической чепухой, каким-то недоразумением.
Но другое было отношение окружающих русских. — «Вам дали детские сроки», — говорили они, — три и пять лет — это пустяк. Нам по 10 дают. А уж раз дали — не сомневайтесь! Придется вам отсидеть полный срок — «от звонка до звонка». Выбросьте из головы вашу Варшаву. Не видать вам Варшавы больше, как ушей своих.
Через несколько дней прибыли на 48-й начальники из Пялымы: Дробышевский, Шевелев из КВО (культурно-воспитательный отдел), и другие. Созвали людей и выступили с речами. Говорили деловито и откровенно.
Нам объяснили, что надежды на возвращение в Польшу надо оставить. Нам предстоит прожить годы в лагерях. Физическая слабость не освобождает от труда. Наоборот: лежать на нарах — верная гибель. Все в лес и на работу!
Для начала 48 квадрат должен был дать Советскому Государству 15.000 кубометров леса в месяц. Но заключенные не поверили помначу Дробышевскому. Было что-то в этих людях, что лишало серьезности и веса их слова. Мы видели, что они не понимают и не чувствуют, что с нами делают. Еще больше оттолкнуло нас открытое злорадство русских лагерников и десятников по поводу наших приговоров. Эти люди не скрывали своего удовольствия и с садистическим наслаждением повторяли нам сто раз на день, что не видать нам Польши, как своих ушей. В первое время нам казалось, что все они — ненормальны, что несчастье вытравило из них способность сочувствовать чужому горю и превратило их в существа полные сатанинской злости и порочности. Прошли месяцы, пока мы научились распознавать среди них друзей и хороших людей. И еще больше времени, пока мы — или те из нас, кто задумывался над окружающим — поняли всю глубину их несчастья, беспримерного в мировой истории.
Первым движением з/к после объявления приговоров было — защищаться, протестовать, аппелировать.
В советских лагерях заключенным дается полная возможность жаловаться. Рядом с обыкновенным ящиком для писем, который висит в конторе и опорожняется раз в неделю или при случае, висит еще особый ящичек с надписью: «для жалоб и заявлений Начальнику Лага, в президиум Верховного Совета или Главному Прокурору СССР». Опускаемые туда заявления, конечно, не свободны от общей цензуры. Цензуре подлежит все, что пишет и получает з/к. Однако, если цензура, культурно-воспитательная и политическая часть не воспротивятся, то заявление, с приложением характеристики заключенного, будет отослано. Через месяц после того, как оно было опущено в ящичек, з/к получит официальное уведомление, что его обращению дан ход. Еще через полгода или 9 месяцев придет долгожданный ответ из Москвы.
В ту первую осень и зиму западники 48-го квадрата написали невероятное количество жалоб, апелляций и просьб о помиловании на имя Калинина, Берии и др. сановников. Русские з/к немало потешались над их содержанием. Сами они, умудренные горьким опытом, ничего не писали. Писание заявлений, вроде кори, — детская болезнь каждого лагерника в первый год его заключения. Советская власть достаточно терпима и гуманна, чтобы дать каждому заключенному возможность «выкричаться». В московских архивах лежат миллионы заявлений из лагерей, в том числе и мое, писанное осенью 1940 года.
В этом заявлении я просил пересмотреть мое дело и освободить меня. Я рассказывал свою писательскую биографию, историю своего приезда из Палестины в Польшу летом 39 года, объяснял очень красноречиво, что я человек мирный и прогрессивный, никогда ни в чем не провинился пред Сов. Союзом, не жил в нем и не переходил его границ, ни легально, ни нелегально. Красная Армия, освобождая Западную Белорусь, нашла меня на территории б. польского государства. Для других польских беженцев дорога возвращения домой временно закрыта, но я, как постоянный житель Палестины, могу туда вернуться без трудностей. Советская власть, к моему глубокому сожалению, признала меня СОЭ — социально-опасным элементом для Сов. Союза, а потому нет ничего проще, как разрешить мне вернуться домой, где я имею возможность быть общественно-полезным гражданином. Это и многое другое было выражено с большой силой убеждения и доверия к советскому гуманизму на 2 листочках почтового формата и сдано в КВЧ, где мне, по знакомству и как секретарю начальника, написали замечательную сопроводительную характеристику.
Через полгода пришел и ответ. Трудно дались мне эти полгода, и, расписываясь в получении во «2-й Части», я уже менее твердо стоял на ногах. Ответ был на печатном бланке. Из него вытекало, что ни Калинин, ни Верховный прокурор СССР не читали моего заявления. Из их канцелярий мое заявление было переслано в низшую инстанцию, оттуда в третью, в четвертую и, наконец, прибыло в г. Пинск, к районному прокурору, тому самому, который был ответствен за мой арест. Этот прокурор взял печатный бланк, проставил мою фамилию, подписал и отослал обратно. На печатном бланке было изображено: