Путешествие в страну Зе-Ка - Марголин Юлий. Страница 17
Постепенно мы освобождались от балласта вещей. Каждая вещь, которую вы теряли, не могла быть восстановлена. Последний кусок мыла. Последняя коробка спичек. Последняя рубашка украдена. Последний шнурок для ботинок: больше не будет уже шнурков для ботинок. У Левандовского украли, наконец, его желтые сапоги. В лагере носить такие сапоги — это просто наглость. Теперь он, как и все, обернул ноги мешком и ходит по снегу в лаптях. Последний носовой платок. З/к Марголин пробует еще некоторое время утирать нос рукавом, но это непрактично, и рукава надолго не хватит. Надо учиться по-лагерному очищать нос, приставив палец к одной ноздре и сильно дунув в другую.
Настает момент, когда мы уже больше ничего не имеем своего. Государство одевает и раздевает нас, как ему угодно. Утром на разводе вещкаптерка стоит настежь. Огромная куча вонючего тряпья выложена для босых и раздетых. Если не в чем выйти — бригадир сведет в «вещстол» — вещстол проверит по арматурной книжке, что и когда было выдано просителю, и если он не продал и не потерял, что влечет за собой наказание, — то по записке Начальника работ или Начальника ЧОСа выдаст записку каптеру, а каптер предложит на выбор опорки и рвань, которую до тебя носили десятки других. Расчеловеченный з/к выглядит как чучело. На ногах у него «четезэ»: эти буквы значат «челябинский тракторный завод», т. е. нечто по громоздкости и неуклюжести напоминающее трактор. «ЧТЗ» — это лагерная обувь, пошитая без мерки и формы, как вместилище ноги, из резины старых тракторных шин. Эта обувь пропускает воду: завязывают ее веревочкой или полотняными обрезками, пропущенными через прорезы в резине. Летом носят брезентовые ботинки. Зимой «четезэ» колоссальных размеров надеваются на ватные чулки, отсыревшие, рваные и черные от грязи. Ватные чулки завязываются веревочками на ватных же брюках, обвязанных веревкой вместо пояса. Брюки с одним карманом или вовсе без карманов, но зато с разноцветными заплатами спереди и сзади. Сверху, пока нет морозов, з/к носит «телогрейку», а зимой «бушлат», который отличается от телогрейки тем, что он длиннее и в нем больше ваты. За отсутствием воротника, который можно было бы поднять, з/к повязывает шею полотенцем, если имеет его, или какой-нибудь тряпкой. На голове — ушанка, из которой торчат клочья ваты. Все эти вещи маскарадного вида бывают первого, второго и третьего срока. Первый срок — это новая или почти новая вещь. Получить ее можно только стахановцам и по особой протекции, и число таких вещей всегда недостаточно. Можно пять лет провести в лагере и не получить вещи первого срока. Большинство носит «второй срок»: порыжелое, рваное, фантастически заплатанное и вывалянное в грязи тряпье. Есть и третий срок: это, когда бушлат расползается, рукава распались, тело торчит наружу из дыр, и вещь находится накануне «актировки». Ибо, в конце концов, как люди, так и вещи подлежат в лагере «актировке». Наступает момент, когда вещь или человек официально признаются негодными к дальнейшему употреблению. Для вещей минимальный срок — год. Люди часто выдерживают дольше, и, чтобы вывести их из строя бесповоротно, нужны долгие годы мучений и лишений.
Вот стоит пред нами лагерник, с голодным блеском в глазах, нищий, наряженный в шутовские лохмотья. И эти лохмотья тоже не принадлежат ему. Если он заболел и остается в бараке, нарядчик возьмет его бушлат и бросит соседу: «одевай, этому сегодня не надо». Первая угроза начальника бригаде, которая не оправдала его ожиданий: «раздену вас, все отберу, в третьем сроке будете ходить». Однако, все это — внешнее. Много еще надо отобрать у человека, чтобы превратить его в «дрожащую тварь».
Прежде всего ликвидируются семейные связи. Лагерник не имеет права быть отцом, братом, мужем и другом. Все это он оставляет, входя в лагерь. Это несовместимо с его назначением. Поэтому внутри лагеря разделяются семьи, как во времена крепостного права в дореформенной России, или как мы об этом читали в детстве в «Хижине дяди Тома»: братьев рассылают на разные лагпункты, отцов отрывают от сыновей, жен от мужей. Это не всегда нарочно: просто, на родственные связи не обращается внимания, когда речь идет о «рабгужсиле». На 48-ом квадрате были женщины-польки, которых потом услали в Кемь, на берег Белого моря, где организовывались особые женские лагеря. У этих женщин были мужья, братья и дети на 48 квадрате, но это не интересовало Управление ББК. Я помню одну из них — кузину известного польского писателя Веха. Это была женщина высокого роста, с гордой осанкой. Но вся гордость и самообладание оставили ее, когда пришла минута прощания с ее 18-летним сыном, и их пути разошлись — может быть, навсегда. Не раз в те годы на моих глазах отец, плача, обнимал сына, и брат брата, расходясь под конвоем в разные стороны. И я сам неизменно терлл в лагере всех, с кем меня сводила судьба и в ком я видел друга. В лагере не стоит сближаться с людьми: никто не знает, где будет завтра, каждую минуту может войти нарядчик и отдать приказ: «с вещами на вахту» — на другой лагпункт, где требуются рабочие руки. Систематически производятся переброски, также и с той целью, чтобы люди не привыкали к месту и друг к другу, чтобы не забывали, что они только «роботы» — безличные носители принадлежащей государству рабочей силы.
Расчеловечение идет, следовательно, не только пс линии э к с п л о а т а ц и и с помощью материаль ного нажима и притеснения, но и по линии о б е з л и ч е н и я. Мы, западники, долго сопротивлялись этому обезличению. Мы называли друг друга «г. доктор», «г. адвокат», сохраняли смешные и церемонные формы вежливости, хотя каждый из нас был кaк то срубленное дерево, корни которого видят сон о несуществующей вершине. В этом выражался упрямый протест, когда «доктором» называли человека i рубище, таскавшего носилки с землей, а ночью спавшего не раздеваясь на голых досках. Для администрации лагеря и огромной массы советских з/к, в которой мы постепенно и безнадежно растворялись, эти различия не существовали. И мы постепенно забывали о своем прошлом. Если первое время нам казалось невероятным сном то, что с нами сделали, то через короткое время, наоборот, сном стала нам казаться вся наша бывшая жизнь. Европейская культура, идеи, которым мы отдали свою жизнь, люди, которых ми любили и которые шли с нами вместе, — весь этот мир, где мы были полноценными и гордыми людьми — все было сном, все только привиделось нам.
Постепенно отпадают или деформируются у лагерника и нормальные человеческие чувства.
Начнем с любви и отношений между полами. Сожительство запрещается в лагере. Существуют лагпункты, где нет или почти нет женщин, и такие женские лагеря, где нет или почти нет мужчин. В нормальном лагере женщины составляют небольшое меньшинство и живут отдельно. Трагедия многолетнего пребывания в лагере для женщины больше, чем для мужчины, т. к. за 10 лет ее срока пройдет ее цветенье, и она потеряет не только здоровье, но и молодость, и привлекательность, и возможность найти человека, который ее полюбит. Лагеря, где 10-15 миллионов человек в лучшей поре их физического расцвета проводят долгие годы — осуждают их на бесплодность, на суррогаты чувства, мужчин на разврат, женщин на проституцию. В нормальных условиях эти люди давали бы жизнь ежегодно сотням тысяч детей. В лагерях совершается величайшее детоубийство мира. Можно было бы думать, что люди в лагерях страдают от того, что составляет проклятие каждой тюрьмы мира: от «Sexualnost». На тему о «Sexualnost». в местах заключения существует целая литература. Но ошибется тот, кто думает, что это явление существует в советских лагерях. То, что я из книг знал на эту тему, предстало мне в совершенно новом свете, когда я попал в лагерь. В западно-европейских тюрьмах в результате принудительного воздержания возникают массовые явления педерастии и онанизма; случалось, что в одиночных камерах арестанты изготовляли себе из хлеба подобие женских половых органов. Мне это казалось ужасным, но попав в советский лагерь, я понял, что если эти люди могли тратить хлеб на такую цель, то они были сыты. В советском лагере, где подбирается малейшая крошка, такая вещь невозможна. Каждый советский з/к скажет, что если эти люди могли думать о женщине, значит, они ели досыта. В лагере «Sexualnost» отступает перед «Hungersnost». Истощенные многолетним недоеданием люди становятся импотентами. Образ жизни, который они ведут, просто не оставляет места для полового влечения. Работать, есть, отдыхать — это все. За лишний кусок хлеба лагерник отдаст все соблазны мира. Во всех лагпунктах, где мне пришлось побывать, вряд ли 30 или 40 человек из тысячи чувствовали себя мужчинами. Конечно, были такие люди: из относительно сытых, из лагерной аристократии, из одетых в хорошие сапоги и бушлаты первого срока, из тех, кто не только сами ели, но и других могли «поддержать». Врачи и лекпомы, имевшие волшебную власть освобождать от работы, заведующие кухней, инспектора ЧОСа, начальники работ — нуждались в женщине. И все население «женского барака» было к их услугам.