Путешествие в страну Зе-Ка - Марголин Юлий. Страница 71

Беловченко, мой сосед по наре, был молодой человек лет 30, с кротким, бледным истощенным лицом, с тоскливым потухшим взглядом. Это был человек деликатный и мягкий, сломленный судьбой и угасавший без протеста и шума. Где-то осталась у него молодая жена и ребенок, но он уже не вспоминал о них. Беловченко был рыбак, вырос в доме деда-рыбака над Черным морем у румынской границы. — «Что такое кефаль, Беловченко? Как ловят кефаль?» — И лежа на спине рядом со мной, вечером после ужина, с головой на мешке, он начинал рассказывать обстоятельно, спокойно, лучше всякой книги — о чудесных рыбах и ловах, о ночных выездах с неводом, о рыбачьей жизни и морских тайнах — низким и слабым голосом, замиравшим, как его жизнь в лагере.

Инвалиды собирались у печки, и начинались бесконечные разговоры на основную лагерную тему: о еде. Нацмены рассказывали о курдюке и пилаве, а башкиры — о баранине; сибиряки — о пельменях, а немцы Закавказья — о временах, когда вино на Кавказе стоило 3 копейки ведро. Голодные люди могли часами толковать о хлебе, муке и разных способах выпечки хлеба. Глаза блестели, воображение разгоралось. Каждый, судя по рассказам, пришел в лагерь из страны неслыханного изобилия. Украинец живописал борщ, который ему с утра подавала старуха, так, что у всех нас кружилась голова. Тут я только убедился, как я поверхностно и бездарно питался в своей прежней жизни. До лагеря я жил окруженный чудесами, не умея их использовать, не зная, ни что такое голод, ни что такое настоящий аппетит. Я не успевал проголодаться от завтрака до обеда и от обеда до ужина. Я ел 5 раз в день, но разве я понимал, что такое еда? Мог ли я оценить, например, что такое горох? Поляк, хозяин фольварка под Вильной, начал мне объяснять, какой бывает горох, и что можно из него приготовить. Он говорил, не умолкая, час. Я был ослеплен. Я не знал, что горох в руках художника кухни — как слово в руках поэта — обращается в шедевр. Это была поэма о горохе гомеровской силы. Только многолетний голод — и тоска по дому — могут довести человека до такого экстаза, так окрылить его воображение и уста. — Мы все были ненормально возбуждены. Здоровее было бы поменьше говорить и думать о еде. Но жизнь вообще, а лагерная в особенности — представляет собою очень нездоровое явление…

Иногда мы слушали сказки. Был среди нас белорус-сказочник, и впервые в жизни я слышал народные сюжеты, известные мне только по книгам, в мастерском пересказе и во всей свежести фольклора, когда они предназначаются не для детей, а для взрослых. Я слышал солдатские сказки, где герой надувает начальство и женится на генеральской дочери — и советский фольклор, очень неприятный, где уже не Баба-Яга заманивает детей, чтобы съесть, а шайка бандитов в Москве заманивает жертвы и продает человеческое мясо. В некоторых рассказах фигурировал «граф Юсупов, который убил Распутина». Чека его арестует, но он чудесным образом спасается из тюрьмы.

Я начал записывать — не эти рассказы, для чего у меня не было бумаги, — а слова и выражения лагерного языка. Это был язык, не похожий на русскую литературную речь. Я не знал прежде таких слов, как «баланда» (лагерный жидкий суп), «туфта» (скверная работа для отвода глаз), «блат» для обозначения тайной протекции, «птюшка» — лагерная пайка хлеба, «балдоха» — солнце. В ЧОСе заключенная девушка просила табельщика: — «Ваня, выпиши птюшечку побольше», а на работе заключенные кричали начальнику работ: — «Начальничек, балдоха-то светит!» Я записывал десятки таких слов. Одни из них были тюремного, воровского происхождения, другие родились в лагере. Лагерь обогатил русский язык словом «шизо» (штрафной изолятор). «По блату» было, очевидно, еврейского происхождения. «B'l'at» на языке Библии и Бялика значит «в тишине, потихоньку». Сложной и долгой дорогой докатилось это слово с берегов Иордана на крайний север России, в лагеря Сов. Союза. [V.V.: Марголин тут заблуждается: слово «блат» не ивритского происхождения.]

В один зимний вечер, подойдя к печке, где, как всегда, набилось много народу, я вдруг услышал странные звуки.

Худой остроносый доходяга прикорнул на лавке, съежился в тепле и с закрытыми глазами что-то нашептывал про себя. Я прислушался:

— Мэнин аэйде теа, пэл надео ахилэос…

Человек с синими тонкими губами, трупным свинцовым цветом лица, неопределимого возраста, в бушлате, покрытом заплатами, по виду колхозник, как большинство из инвалидов, сидел скрючившись и шептал начало Илиады!

— Кто вы? — Откуда вы знаете Гомера?

Инвалид открыл глаза и уставился на меня с неменьшим удивлением. Мы познакомились, а потом разговорились, а потом подружились крепко.

Николай был для меня совсем новым человеком, из особого мира. Это был украинец, из Днепропетровска, где и я провел юные годы, еще когда этот город назывался Екатеринославом. По специальности — учитель украинского языка, по складу — мягкий мечтатель и библиофил. В двух комнатках его холостой квартиры на Первозвановской улице было 2000 книг. В советских условиях такую частную библиотеку может иметь только маньяк или ученый, всю жизнь коллекционирующий книги. Николаю было 40 лет, и единственной страстью его жизни была литература. В лагерь он попал за «националистический уклон». Во время одной из массовых идеологических чисток на Украине, когда были изъяты люди чересчур темпераментного украинского патриотизма, припомнили ему какую-то печатную заметку, где он похвально отозвался о ком-то из украинских коммунистов, позднее ликвидированных по приказу из Москвы. Этого было достаточно, чтобы разлучить его с любимыми книгами и сгноить в подземном царстве. Он сидел уже лет 6 — и держался неплохо. Помимо крайнего физического истощения, он был внутренне еще полон силы. Он помнил Гомера.

Внимание, которое он мне оказал, было исключительно. Он был несколько крепче меня, и поэтому помогал мне щипать хвою, помогал в быту, в тех мелочах, от которых зависит настроение и самочувствие человека. Я почувствовал, что имею союзника в бараке, и привязался к нему со всей нежностью и благодарностью, на которую было способно мое ослабевшее, одичавшее сердце.

Каких только людей не было в этой Богом забытой круглицкой глуши! Сколько тонкости было в этом человеке, сколько музыкальности в его ухе, которое реагировало не только на гекзаметры Гомера, но и на каждую утонченность современной поэзии. Николай все понимал, и он первый научил меня уважать украинскую культуру, которая вырастила таких людей. Его культ украинского слова передался мне. Я услышал от него в первый раз имена Максима Рыльского, Павла Тычины и др., и живой плотью облеклись для меня имена Франко или Марко Вовчок. Я эти имена слышал, но ничего не знал о них. А Николая только надо было попросить: «Расскажите, кто такой Марко Вовчок», — и вдруг оказывалось, что это была женщина, и такой прекрасный человек и писатель, что Николай просто сиял, рассказывая про нее.

Чтобы со своей стороны что-нибудь дать Николаю, я его стал учить английскому языку. Бумаги у нас не было. Каждый день он мне доставал деревянную дощечку, а я писал на ней карандашом 10-15 слов по-английски. Потом я написал ему целый маленький текст. Наконец, я ему раздобыл учебник у Максика. Николай умел учиться. Через 3 месяца он уже не нуждался в моих уроках. Он проявил железное упорство и усидчивость, — настоящее украинское упрямство. В полночь, когда барак спал, он просыпался, спускался с верхней нары к столу, на котором горела тусклая коптилка, и с каменным остроносым лицом сидел часы напролет над учебником. Весной он уже читал самостоятельно английские книжки.

У еврейского и украинского народа имеется свой старый и недобрый счет. Трудно представить себе, что может заставить еврея в широком мире интересоваться украинской культурой, или наоборот. И однако, в советском лагере были братьями еврей и украинец, и я понял, что можно сочувствовать этому народу, самому музыкальному и самому незадачливому среди славянских народов. Украинская народная песня одна из самых богатых на свете, и по численности украинцы не уступают французам, но Шопен не родился среди украинцев, и никогда этот народ не был политически свободным. Придет еще время, когда украинцы и евреи встретятся на мировой арене, не в концлагере и не в условиях погрома или бесчеловечного полицейского угнетения, а как свободные народы. Николай мог бы быть деятелем еврейско-украинского сближения или культурной связи. Но след его заглох в подземном царстве, и я не знаю, жив ли он еще…