Любовь во время чумы - Маркес Габриэль Гарсиа. Страница 29

Рассказывали, что в штормовые ночи эта грыжа способна была свистеть, как унылая птица, и, перекручиваясь, причиняла невыносимую боль, если неподалеку сжигали перо ауры, однако никто не жаловался, ибо добротная грыжа, кроме всего прочего, ценилась как свидетельство мужской доблести. Когда доктор Хувеналь Урбино вернулся из Европы, он уже мог бы научно развенчать старые суеверия, однако они успели так прочно тут укорениться, что многие возражали против минерального обогащения воды в водохранилищах, боясь, что это лишит воду замечательного качества — вызывать столь почитаемую грыжу.

Помимо загрязнения вод, Хувеналя Урбино беспокоило и антисанитарное состояние городского рынка, огромное пространство в чистом поле напротив бухты Лас-Анимас, где приставали парусники с Антильских островов. Один знаменитый в ту пору путешественник описал этот базар как один из самых изобильных на свете. Базар и в самом деле был богат, изобилен и шумен, но, может быть, больше всех других на свете внушал тревогу. Он раскинулся на помойке: ветер загонял воды моря обратно в бухту, и воды возвращали на берег нечистоты, выброшенные сточными канавами в море. Сюда же сбрасывались отходы с соседней скотобойни: отсеченные головы и гниющие кишки плавали под солнцем и луною в кровавом болоте. Ауры вели непрекращающуюся войну за добычу с крысами и собаками, между освежеванными аппетитными тушами из Сотавенто, подвешенными на балках крытых рядов, и весенней зеленью из Архоны, разложенной по циновкам прямо на земле. Хувеналь Урбино хотел оздоровить само место, хотел, чтобы бойню перенесли куда-нибудь, а здесь построили крытый рынок со стеклянной полукруглой кровлей, украшенной витражами, какие он видел на старинных рынках в Барселоне, где все продукты выглядели такими красивыми и чистыми, что их жаль было есть. Но даже самые снисходительные из его именитых друзей сожалели о том, что доктора одолевают столь несбыточные мечты. Уж таковы они были: всю жизнь похвалялись собственным знатным происхождением, славной историей родного города, его бесценными памятниками, героизмом и красотой, но, точно слепые, не видели, как его разъедают годы. А у доктора Хувеналя Урбино хватало любви, чтобы видеть свой город трезвыми глазами.

— Как же быть ему благородным, — говорил он, — если уже четыреста лет подряд мы пытаемся его прикончить и все еще не добились этого.

Однако почти добились. Эпидемия моровой чумы, первые жертвы которой рухнули прямо в топкую грязь рынка, за одиннадцать недель выкосила в городе столько людей, сколько не умирало за всю его историю. Прежде знатных горожан хоронили под каменными плитами в церкви, в соседстве со строгими архиепископами и членами капитула, менее богатых погребали в монастырских дворах. Бедных отправляли на колониальное кладбище, располагавшееся на холме, открытое всем ветрам и отделенное от города пересохшим каналом; через канал был переброшен беленый известью мост, над которым какой-то алькальд-ясновидец приказал вывести надпись: Оставь надежду, всяк сюда входящий.

За первые две недели чума переполнила кладбище, и в церквах не осталось места для упокоения, несмотря на то что многие изъеденные временем безымянные высокородные останки были перезахоронены на кладбище. Воздух в соборе пропитался испарениями из плохо замурованных склепов, и двери его открыли только через три года, как раз тогда, когда Фермина Даса впервые увидела вблизи Флорентино Арису во время рождественской обедни.

Двор монастыря Святой Клары заполнился весь, до самой аллеи, к третьей неделе, и пришлось использовать в качестве кладбища общественные пахотные земли, площадью превосходившие кладбище в два раза. Попробовали рыть глубокие могилы и захоранивать в три слоя, быстро, без гробов, но от этой затеи пришлось отказаться, потому что перенасыщенная телами земля стала походить на губку — под ногами чавкала тошнотворная кровянистая жижа. И тогда решили захоранивать в Ла-Мано-де-Диос, где откармливали мясной скот, в миле от города; позднее эта земля была освящена и стала общим кладбищем.

После того как вышел указ о чуме, в крепости, где размещался местный гарнизон, каждые четыре часа, днем и ночью, раздавался пушечный залп, поскольку существовало поверье, будто порох очищает воздух. Особенно жестоко чума обошлась с черным населением, их было больше, и они были беднее, но вообще-то она была безразлична и к цвету кожи, и к знатности происхождения. Прекратилась она так же внезапно, как и началась, и никто не узнал числа ее жертв вовсе не потому, что их невозможно сосчитать, просто одно из наших главных достоинств есть стыдливость, с какой мы взираем на собственные беды.

Доктор Марко Аурелио Урбино, отец Хувеналя, был героем той мрачной поры и самой значительной ее жертвой. Он был официально уполномочен, лично разработал и руководил всей стратегией санитарии и в конце концов по собственному почину стал вмешиваться во все городские дела, так что порою казалось, будто в критические моменты эпидемии в городе не было власти выше него. Годы спустя, просматривая хронику тех дней, доктор Хувеналь Урбино убедился, что методы, которыми действовал отец, больше основывались на милосердии, чем на науке, и во многих случаях шли наперекор разуму, тем самым в значительной степени способствуя разрушительной чуме. Он испытал сострадание, присущее детям, которых жизнь со временем превращает в отцов своим отцам, и в первый раз пожалел, что не разделил с отцом одиночества его заблуждений. Однако не отказал ему в достоинствах: старанием и самоотверженностью, а главное — личным мужеством тот заслужил славу и почет, которые ему воздали, едва город оправился от беды: имя его по справедливости осталось в памяти города наряду с прочими знатными именами, прославившимися в иных, менее почетных войнах.

Он не дожил до своей славы. Заметив в себе признаки неизлечимой болезни, которую он с сердечным сочувствием наблюдал у других, он даже не попытался вести бесполезную борьбу, а просто удалился от всех, чтобы никого не заразить. Запершись в служебной комнате больницы Милосердия, глухой к увещеваниям коллег и мольбам близких, отрешась от ужасного зрелища больных, умиравших прямо на полу в переполненных коридорах, он написал письмо жене и детям, письмо о своей любви и благодарности за то, что они есть на свете; все в этом послании говорило о том, как жадно любил он жизнь. Его почерк в этом письме от страницы к странице становился все более неверным, видно было: болезнь завладевает им, и не обязательно было знать автора письма, чтобы понять — подпись под последней строкой была поставлена с последним вздохом. Согласно воле доктора, тело его было сожжено и пепел захоронен вместе с другими на общем кладбище, так что никто из близких не увидел мертвого тела.

Доктор Хувеналь Урбино получил телеграмму в Париже, на третий день после похорон, он ужинал в это время с друзьями и поднял бокал шампанского в память об отце. Он сказал: «Это был хороший человек». Позднее ему пришлось упрекнуть себя в незрелости: он старался не думать о случившемся, чтобы не заплакать. Когда три недели спустя он получил копию отцовского предсмертного письма, правда предстала ему во всем суровом обличье. Этого человека он узнал раньше, чем кого бы то ни было; он растил его и воспитывал и тридцать два года спал с его матерью, но тем не менее никогда прежде, до этого письма, не открывался ему вот так, полностью, душою и телом, не открывался из целомудренной сдержанности. Раньше доктор Хувеналь Урбино и его близкие воспринимали смерть как неприятность, которая случается с другими, чужими родителями, чужими сестрами и братьями, с чужими мужьями и женами, но не с ними. Люди в ту пору жили медленной жизнью и не замечали, как старели, болели и умирали, они как бы рассеивались постепенно во времени, превращаясь в воспоминания, в туманные образы из другой жизни, пока забвение окончательно не поглощало их. В предсмертном письме отца гораздо более, чем в телеграмме со скорбным известием, подлинность смерти обрушилась на него всей тяжестью. Но одно из давних воспоминаний — ему тогда было лет девять или одиннадцать — в определенной мере явилось первой вестью о смерти и было связано с отцом. Дождливым днем оба сидели дома, в отцовском кабинете, мальчик на каменных плитах пола рисовал цветными мелками жаворонков и подсолнухи, а отец в расстегнутом жилете и рубашке с рукавами, подхваченными круглыми резинками, читал у окна. Неожиданно отец оторвался от чтения и почесал себе спину скребком — серебряной рукою, насаженной на длинную палку. Но скребок не доставал, он попросил сына почесать ему спину своей рукой, и тот почесал, испытав странное ощущение: рука чешет, а тело этого не чувствует. Отец поглядел на него через плечо и печально улыбнулся: