Любовь во время чумы - Маркес Габриэль Гарсиа. Страница 37

Капитану, гиганту из Кюрасао, удалось затронуть патриотические струны в душах креолов и устроить нежданных пассажиров. Флорентино Арисе он объяснил — на винегрете из испанского и креольского, — что этот одетый по всем правилам этикета человек — новый полномочный министр из Англии, держит путь в столицу республики, и напомнил ему, что вышеупомянутое королевство дало средства, сыгравшие решающую роль в деле завоевания нашей независимости от испанского владычества, а следовательно, любое самопожертвование — ничтожная малость во имя того, чтобы столь высокочтимое семейство чувствовало себя в нашем доме лучше, чем в своем собственном. Флорентино Ариса, разумеется, уступил им свою каюту.

И поначалу не жалел, поскольку река в это время года полноводна и первые две ночи пароход плыл довольно плавно. После ужина, в пять часов пополудни, судовая команда раздавала пассажирам холщовые раскладушки, и каждый ставил свою где мог, раскладывал свои постельные принадлежности и сверху пристраивал сетку от москитов. Те, у кого были с собой гамаки, развешивали их в салоне, а те, у кого не было ничего, устраивались на столах в столовой, укрываясь скатертями, которые меняли всего два раза за плавание. Флорентино Ариса бодрствовал всю ночь, надеясь в свежем речном ветре услышать голос Фермины Дасы, и в одиночестве лелеял воспоминания, улавливал ее поющий голос в дыхании парохода, продвигавшегося в потемках вперед, точно огромное животное, до тех пор, пока на горизонте не заалели первые полоски и новый день вдруг вспыхнул над пустынными лугами и затянутыми туманом болотами. И тогда он понял, что путешествие — еще одно доказательство материнской мудрости, и почувствовал, что в силах пережить забвение.

После трех дней спокойного плавания пароход вошел в трудные воды, на пути стали попадаться песчаные мели, коварные водовороты. Река становилась все более бурной и узкой, берега вставали непроходимой стеной высоченных деревьев, и лишь время от времени попадалась соломенная хижина, а подле нее — дрова, приготовленные для пароходного котла. От галдежа попугаев и возни невидимых обезьян полдневный зной казался еще невыносимее. Однако для ночного сна пароход приходилось швартовать, и тогда невыносимым становилось само существование. К жаре и москитам добавлялась вонь солонины, которая вялилась на палубных перилах, Большинство пассажиров, особенно европейцы, покидали свои провонявшие каюты и всю ночь вышагивали по палубе, отпугивая всевозможных зверушек тем же самым полотенцем, каким отирали струившийся по телу пот, и встречали рассвет вконец измученные и сплошь искусанные.

К тому же тот год был отмечен новой вспышкой неутихавшей гражданской войны между либералами и консерваторами, и капитан принял суровые предосторожности для соблюдения порядка и безопасности пассажиров. Опасаясь ошибки или провокации, он запретил любимейшую забаву путешественников той поры — стрельбу по кайманам, выбиравшимся на берег погреться на солнышке. А позднее, когда некоторые пассажиры в ходе жаркого спора разделились на две враждебные группы, велел у всех отобрать оружие, дав честное слово вернуть его по окончании плавания. Он проявил неумолимость даже в отношении британского министра, который на второй день плавания появился в охотничьем костюме, с прицельным оружием и двустволкой для охоты на ягуаров. Ограничения стали еще более жесткими, когда прошли порт Тенерифе, где повстречали пароход с поднятым желтым флагом — знаком чумы. Капитану не удалось получить никакой информации относительно тревожного знака: пароход не ответил на его сигналы. Но в тот же день на пути им попалось еще одно судно, груженное скотом, направлявшееся к Ямайке, и люди с того судна сообщили, что на пароходе с чумным флагом находились двое больных чумою и что болезнь уже явила свою разрушительную силу в тех местах, куда им предстояло проследовать. Тогда капитан запретил сходить на берег не только в портах, но даже в безлюдных местах, где они останавливались, чтобы пополнить запас дров. Таким образом, за оставшиеся шесть дней плавания пассажиры приобрели тюремные повадки. В том числе, например, такую мерзкую, как разглядывание голландских порнографических открыток: никто из пассажиров не знал, откуда взялись эти ходившие по рукам картинки, хотя любому бывалому моряку было ясно, что они — из легендарной коллекции самого капитана. Однако это абсолютно бесперспективное занятие лишь приумножало скуку и пресыщение.

Флорентино Ариса переносил тяготы путешествия с холодно-каменным терпением, которое всегда приводило в отчаяние его мать и раздражало друзей. Он не общался ни с кем. Ему не в тягость было сидеть целыми днями на палубе у перил, глядя, как на огромных песчаных отмелях грелись на солнце недвижные кайманы с разверстой пастью, время от времени заглатывая бабочку, как стаи вспугнутых цапель вдруг поднимались в воздух над топкими берегами и как морские коровы кормили детенышей огромными материнскими сосцами и пугали пассажиров женскими воплями. Как-то за один только день мимо проплыли три трупа, позеленевшие и раздувшиеся, и ауры восседали на них. Сперва проплыли трупы двух мужчин, один без головы, а потом — труп совсем маленькой девочки, волосы ее, точно медуза, колыхались в пенистом шлейфе за кормой. Он так и не узнал — а как узнаешь, — были то жертвы чумы или войны, но тошнотворный запах отравил ему даже воспоминания о Фермине Дасе.

Так было всегда: что бы ни случилось, доброе или дурное, всякое событие у него так или иначе связывалось с нею. Ночью, когда пароход швартовался и большинство пассажиров, не находя покоя, шатались по палубам, в столовой при свете карбидной лампы, единственной лампы, горевшей до рассвета, он проглядывал иллюстрированные книжонки, которые помнил почти наизусть, и заключенные в них драмы, читаные-перечитаные, магическим образом наполнялись живой жизнью, стоило ему на месте воображаемых персонажей представить реальных людей, встреченных в жизни; им же с Ферминой Дасой непременно выпадала несбывшаяся любовь. Бывало, ночь напролет он писал ей письма, полные тревоги, а потом рвал их в клочья и рассеивал по речной воде, без устали убегавшей назад — к ней. Так протекали самые тяжкие часы его жизни, и он то оборачивался робким принцем, паладином любви, то возвращался в свою опаленную шкуру брошенного возлюбленного, пока не начинал дуть первый предрассветный ветер, и тогда он пристраивался подремать у палубных перил.

Однажды ночью он закончил читать раньше обычного и рассеянно направился к уборной, но не успел дойти до пустынной столовой, как дверь чьей-то каюты отворилась, и цепкая рука коршуном схватила его за рукав, втащила в каюту и заперла дверь. Он едва успел почувствовать в потемках нагое тело женщины без возраста, заливающееся горячим потом, ее разнузданное дыхание: она швырнула его на койку, расстегнула пряжку на поясе, освободила пуговицы, обрушилась сверху и, распластавшись на нем, без всякой славы лишила его девственности. И оба в агонии ухнули в бездонную пропасть, благоухавшую водорослями и креветками. Несколько мгновений она лежала на нем, переводя дух, а потом навсегда канула во мрак.

— Ступай и забудь, — сказала она. — Ничего не было.

Столь внезапное и победное нападение он воспринял не как взбалмошное сумасбродство, рожденное скукой, но счел результатом плана, до мелочей продуманного по времени и деталям. Эта льстившая самолюбию уверенность обнадеживала и умножала тревогу, ибо на вершине наслаждения ему вдруг открылось такое, чему он отказывался верить: возвышенно-иллюзорная любовь к Фермине Дасе, оказывается, могла найти замену во вполне земной страсти. Он ломал голову, гадая, кто была его искусная совратительница, в ее хищной страсти, возможно, таилось средство от его беды. Но догадаться не мог. Наоборот: чем больше размышлял, тем дальше, чувствовал он, уходил от правды.

Затащили его в последнюю каюту, однако эта, последняя, соединялась внутренней дверью с предпоследней таким образом, что обе каюты составляли одну семейную спальню на четыре койки. И плыли там две молодые женщины, третья чуть постарше, однако вполне ладная собой, и грудной младенец. Они сели на пароход в Барранко де Лоба, в этом порту забирали груз и пассажиров из города Момпос, который с некоторых пор по капризу реки остался в стороне от речного пути, и Флорентино Ариса обратил внимание на этих женщин лишь потому, что они носили спящего младенца в огромной птичьей клетке.