Любовь во время чумы - Маркес Габриэль Гарсиа. Страница 47
Капитана Росендо-де-ла-Росу позабавило изумление гостя, и он в подробностях принялся рассказывать историю каждой вещи. И, рассказывая, пил водку, маленькими глоточками, но без передышки. Гигант, казалось, был отлит из железобетона: огромный, весь волосатый, весь, кроме черепа, усы — точно огромная кисть; подходил ему и громовой голос, подобный грохоту кабестана, но при этом капитан был изысканно учтив. Однако выяснилось, что его грандиозное тело не выдерживало такого питья. Еще не сели за стол, а он уже, прикончив половину бутыли, рухнул ничком на поднос с бокалами, ломко хрустнув осколками. Аусенсии Сантандер пришлось просить у Флорентино Арисы помощи — оттащить в постель безжизненное тело оплошавшего кита и раздеть спящего. Во внезапном озарении, за которое потом оба благодарили расположение звезд, они, не задавая друг другу вопросов и не думая долго, разделись в соседней комнате и впоследствии продолжали раздеваться постоянно на протяжении более чем семи лет, едва капитан уходил в плавание. Неприятных сюрпризов они не боялись, так как у капитана был замечательный обычай мореплавателя — извещать о своем прибытии в порт пароходным гудком, даже на рассвете; три долгих гудка предназначались законной супруге и девятерым детям, а следующие за ними два коротких, задумчивых — любовнице.
Аусенсии Сантандер было почти пятьдесят, и все ее годы были при ней, однако в любви она обладала таким неповторимым инстинктом, что не было на свете теорий, ни научных, ни доморощенных, способных этот инстинкт притупить. Флорентино Ариса знал по расписанию пароходов, когда можно ее навещать, и всегда приходил без предупреждения, в любое время дня и ночи, и ни разу не случилось, чтобы она не ждала его. Она открывала ему дверь в таком виде, в каком мать растила ее до семи лет: голая, с бантом из органди в волосах. Не дав ему ступить шагу, она сразу же снимала с него одежду, ибо полагала, что одетый мужчина в доме — не к добру. Это было постоянным предметом разногласий с капитаном Росендо-де-ла-Росой, поскольку капитан был суеверен и считал, что курить голышом — дурная примета, и потому иногда предпочитал повременить с любовью, но не погасить раньше времени свою неизменную гаванскую сигару. Флорентино Арисе, наоборот, по душе пришлись радости наготы, и она с наслаждением раздевала его, едва он закрывал за собою дверь, не дав времени ни поздороваться, ни снять шляпу и очки, и, позволяя целовать себя, осыпала его поцелуями, а сама расстегивала пуговицы на его одежде, снизу доверху, сперва — на ширинке, одну за другой: поцелуй — пуговица, поцелуй — пуговица, затем шла пряжка на ремне, и наконец — пуговицы жилета и рубашки — и так выпрастывала его из одежды, словно потрошила живую рыбу. Потом она усаживала его в гостиной и разувала: спускала ему брюки до щиколоток, так, чтобы потом сдернуть их вместе с длинными, по щиколотки, кальсонами, и под конец расстегивала резиновые подвязки на икрах и снимала с него носки. И тогда Флорентино Ариса переставал целовать ее, и она на время прерывала это занятие, чтобы сделать то единственное, что оставалось сделать в этой размеренной церемонии: отстегнуть цепочку часов от жилета, снять очки и положить то и другое в сапоги — для уверенности, что потом не забудет их. На эту меру предосторожности он всегда, без исключения, шел, если случалось раздеваться в чужом доме.
А она, не дав ему опомниться, набрасывалась на него на той же софе, где раздевала, и лишь иногда — в постели. Она подминала его под себя и завладевала всем целиком, для одной себя, и, уйдя в себя, брела ощупью, с закрытыми глазами, в полной темноте, внутри себя, то продвигаясь вперед, то отступая, исправляя свой никому не ведомый путь, и снова — вперед, еще напористее, но иначе, чтобы не потонуть в скользкой топи, что источало ее лоно, и сама себя спрашивала, и сама себе отвечала шмелиным жужжанием на своем родном жаргоне, где же в потемках это, ведомое лишь ей одной и желаемое только для себя одной, пока, наконец, не погибала одна, никого не ожидая, — обрушивалась с высоты в бездну, взрываясь таким ликованием окончательной победы, что сотрясался мир. А Флорентино Ариса, истощенный, недоумевал, плавая в луже пота обоих тел и чувствуя себя всего-навсего инструментом наслаждения. «Ты обращаешься со мной так, словно я какой-то там», — говорил он. А она, рассмеявшись смехом вольной самки, отвечала: «Наоборот: словно тебя никакого тут». Он чувствовал, что она с ненасытной жадностью уносила все, и тогда в нем оживала гордость, и он уходил из ее дома с намерением никогда больше сюда не возвращаться. Но потом вдруг ни с того ни с сего просыпался среди ночи в мучительном одиночестве, вспоминал Аусенсию Сантандер с ее любовью в себе, и ему открывалось, что это такое: ловушка счастья, которую он ненавидел и желал в одно и то же время, но избежать которой не мог.
Как-то в воскресенье, года через два после первого знакомства, едва он вошел, она вместо того, чтобы раздевать его, сняла с него очки, чтобы лучше поцеловать, и тогда Флорентино Ариса понял: она уже полюбила его. С первого дня он чувствовал себя в этом доме прекрасно, как в своем собственном, однако никогда не находился в нем более двух часов подряд, ни разу не оставался ночевать и всего один раз ел там, и то лишь потому, что она прислала ему официальное приглашение. Он ходил в этот дом только за тем, за чем ходил, и всегда приносил ей один и тот же подарок — одну розу, а потом исчезал до следующего непредсказуемого раза. Но в то воскресенье, когда она сняла с него очки, чтобы поцеловать, отчасти из-за этого, а отчасти потому, что они заснули после полной, спокойной любви, они всю вторую половину дня провели обнаженными в огромной капитанской постели. Проснувшись, Флорентино Ариса смутно вспомнил пронзительные крики какаду, так не вязавшиеся с изысканной красотой птицы. Было четыре часа пополудни, стояла знойная прозрачная тишина, в окне спальни четко рисовался контур старого города на фоне заходящего солнца, золотившего купола и залившего море до самой Ямайки. Аусенсиа Сантандер дерзкой рукой пошарила-поискала успокоившегося зверька, но Флорентино Ариса отстранил ее руку. «Не сейчас: у меня странное чувство, будто на нас кто-то смотрел», — сказал он. Она вспугнула попугая, залившись счастливым смехом. И сказала: «Такой отговорки не проглотила бы даже жена Ионы». А Аусенсия Сантандер не приняла ее и подавно, однако спорить не стала, и оба погрузились в долгое молчаливое любовное соитие. Часов в пять — солнце еще стояло на небе — она вскочила с постели, как всегда нагая, с одним только бантом в волосах, и пошла на кухню поискать что-нибудь выпить. Но, едва шагнув за порог спальни, закричала в ужасе.
Глаза отказывались верить. В доме остались только лампы под потолком. Все остальное — сделанная на заказ мебель, индийские ковры, статуэтки и гобелены, бесчисленные безделушки из драгоценных камней и металлов, словом, все, что делало дом одним из наиболее приятных и прекрасно обставленных в городе, все, включая священного какаду — будто испарилось. Все вынесли через глядевшую на море террасу, не нарушив их сладостного занятия. Остались пустые комнаты, четыре распахнутых окна и записка, пришпиленная толстой булавкой на задней стене гостиной: «Допрыгались». Капитан Росендо-де-ла-Роса так никогда и не понял, почему Аусенсиа Сантандер не заявила об ограблении, не попыталась связаться с торговцами краденым и даже не позволяла говорить о приключившемся с ней несчастье.
Флорентино Ариса продолжал навещать ее и в ограбленном доме, обстановка которого теперь сводилась к трем табуретам с кожаными сиденьями, которые грабители забыли на кухне, и мебели в спальне. Но теперь приходил он к ней реже, чем прежде, не из-за опустевшего дома, как полагала она и даже сказала ему об этом, а из-за новшества, появившегося в городе с началом века, — трамвая на ослиной тяге, который Флорентино Ариса воспринял как чудесное и необычайное гнездо вольных пташек. Он ездил на трамвае четыре раза в день, два раза — в контору и два раза из конторы домой, иногда он в дороге действительно читал, но в большинстве случаев притворялся, что читает, а сам пользовался случаем завязать знакомство и назначить свидание. Позднее, когда дядюшка Леон XII предоставил в его распоряжение экипаж, запряженный парой бурых мулов под золотистыми попонами, точно такими, на каких выезжал президент Рафаэль Нуньес, ему пришлось горько пожалеть о временах трамвая, столь благоприятных для любовных приключений. И с полным основанием: нет у тайной любви врага более злого, чем поджидающий у дверей экипаж. И потому он почти всегда прятал экипаж дома и отправлялся пешком на свою охоту, чтобы в этом деле не оставалась следов даже от колес на дорожной пыли. И с тоскою вспоминал старый трамвай, который тянули тощие плешивые мулы, ибо там довольно было пару раз стрельнуть глазами, чтобы знать, где прячется любовь. Из множества сладостных воспоминаний ему никак не удавалось избавиться от воспоминания об одной бедной беззащитной птичке: он так и не узнал ее имени, а прожил с нею половину безумной ночи, но этого оказалось достаточно, чтобы до конца жизни омрачить ему невинную суматоху карнавала.