Осень патриарха - Маркес Габриэль Гарсиа. Страница 13

Был вторник, часы пробили девять, и он, услышав звон металла времени, согнал с дворцовых подоконников задремавших там кур, загнал их в курятник, затем, когда они уселись на своих насестах, принялся, по своему обыкновению, пересчитывать их, и тут вошла дежурная птичница, мулатка, стала собирать снесенные курами за день яйца, а он вдруг ощутил нерастраченный пыл своих лет, шорох лифчика взволновал его, и он приблизился к женщине. «Осторожно, генерал, — шепнула она, дрожа всем телом, — разобьете яйца…» — «Фиг с ними, — пробормотал он, — пусть разбиваются…» И одним ударом лапы он швырнул ее на пол в стремлении избавиться от смутного предчувствия чего-то, что должно было произойти в этот достославный вторник, загаженный зеленым пометом спящих кур, поскользнулся, голова у него закружилась, и он полетел в пропасть иллюзии, в призрачную бездну мнимого спасения, в душные волны пота, в шумные волны дыхания сильной женщины, в провал, обещающий забвение, — он летел, оставляя за собою, как параболический след падающей звезды, звенящий, светящийся след своей золотой шпоры, наполняя пространство смрадным пыхтением, по-собачьи поскуливая, летел, охваченный сладким ужасом бытия, сквозь ослепительные вспышки и безмолвный гром непостижимо мгновенных молний смерти, но на дне пропасти, на дне бездны, была все та же земля курятника, зеленый куриный помет, бессонный сон кур, дрожащая мулатка в заляпанном желтками разбитых яиц платье. «Вот видите, я же вам говорила, генерал! Все яйца разбили». И он, неудовлетворенный, сдерживая злобу, вызванную еще одной любовью без любви, сказал ей: «Сосчитай и запиши сколько. Я вычту их стоимость из твоего жалованья». И ушел. Часы показывали десять. Он зашел на ферму, осмотрел десны у всех своих коров. Проходя мимо строения, где жили его наложницы, увидел в окно распростертую на полу роженицу — повитуха держала в руках только что родившегося ребенка. «Родился мальчик, мой генерал! Как мы его назовем?» — «Как хотите!» — отвечал он. На часах было одиннадцать. Он, как обычно, пересчитал караульных, проверил запоры, накинул платки на птичьи клетки и повсюду погасил свет. Близилась полночь. Страна была спокойна, мир спал. В потемках он направился в свою спальню, прошел по коридорам, озаряемый мгновенными рассветами, которые творил вертящийся маяк. Добравшись до спальни, он повесил у дверей лампу, предназначенную на случай возможного бегства, закрылся на три замка, на три щеколды, накинул на дверь три цепочки и, усевшись на портативный стульчак, принялся нянчить своего безжалостного ребенка, свою чудовищную килу, пока злое дитя не уснуло на ладони, пока не утихла боль. Но она тут же вернулась, пронзила его молнией внезапного страха — в тот миг, когда в окно ворвался ветер, донесшийся сюда из дальней пустыни, где добывают селитру, ветер, который, как песчинками, наполнил спальню бесчисленными поющими голосами. Исторгнутая из сердца бредущей по мрачной пустыне толпы детей, песня спрашивала о рыцаре, ушедшем на войну: «Где рыцарь? Где он? О, горе, горе… Поднимись на башню, чтобы увидеть его возвращение, и ты увидишь, что он уже вернулся — в обитом бархатом гробу! О, скорбь, о, горе!» Хор далеких голосов можно было принять за голоса звезд, можно было уснуть, уверив себя, что это поют звезды, но он вскочил в ярости и заорал: «Хватит, черт подери! Или они, или я!» Конечно же, выбор был в пользу себя. Еще до рассвета он отдал приказ посадить детей на баржу с цементом и с песнями отправить за черту наших территориальных вод, где баржа была подорвана зарядом динамита, и дети, не успев ничего понять, камнем пошли на дно. Когда трое офицеров предстали перед ним и доложили о выполнении приказа, он сперва повысил их в звании сразу на два чина и наградил медалью за верную службу, а затем приказал расстрелять, как обыкновенных уголовников. «Потому что существуют приказы, которые можно отдавать, но выполнять их преступно, черт подери, бедные дети!»

Подобные суровые испытания лишний раз утверждали его в давней убежденности, что самый опасный враг находится внутри режима, облеченный полным доверием, проникший в самое сердце главы государства; лишний раз убеждался он в том, что самые преданные, казалось бы, люди, те, кого он когда-то возвеличил и кто поэтому должен быть его опорой, рано или поздно пытались презреть кормящую их руку, — он сваливал их одним ударом лапы, а на их места вытаскивал из небытия других, выдвигая их на высокие посты, присваивая им воинские звания по наитию, мановением пальца: «Ты — капитан, ты — майор, ты — полковник, ты — генерал, а все остальные — лейтенанты! Какого вам еще надо?» Поначалу он наблюдал, как они жиреют, как раздаются в своих мундирах до того, что те лопаются по швам, а затем терял их из виду, полагая, что они служат верно, и лишь такая неожиданность, как эта история с двумя тысячами детей, позволила ему обнаружить, что его подвел не один человек, а подвело все командование вооруженных сил. «Только и знают что требовать увеличения расходов молока а в час испытания способны лишь наложить со страху в миску из которой только что жрали а ведь я вас всех породил сотворил из своего ребра добился для вас и хлеба и почета!» Это было так, но он не знал ни минуты покоя, вынужденный то и дело угождать им, считаться с их претензиями и амбициями. Самых опасных он держал рядом, дабы легче было следить за ними, других отправлял служить в пограничные гарнизоны, но это не избавляло его от сомнений. В свое время именно ради них, ради своих офицеров, согласился он на высадку морской пехоты гринго, а вовсе не ради совместной борьбы с желтой лихорадкой, как заявил в официальном коммюнике посол Томпсон, и вовсе не потому, что якобы боялся народного гнева, как утверждали политические изгнанники. «Я хотел чтобы наших офицеров научили быть порядочными людьми мать! Они и обучались а что из этого вышло? Их научили носить туфли пользоваться туалетной бумагой и презервативами и вся наука а мне подсказали как нужно создавать трения между различными группировками военных отвлекая их тем самым от соперничества со мной гринго придумали для меня управление национальной безопасности генеральное агентство расследований национальный департамент общественного порядка и столько всяких других фиговин что я и не помню всех их названий!» Собственно, это были разные ипостаси одной и той же службы национальной безопасности, но ему выгодно было изображать дело таким образом, будто это разные органы, разные службы, что давало ему возможность лавировать в бурные времена, внушая людям из нацбезопасности, что за ними следят чины из генерального агентства расследований, а за теми и другими следит департамент общественного порядка. Он сталкивал офицеров лбами, приказывал тайком подмешивать морской песок в порох, поставляемый ненадежным казармам, одним говорил одно, а другим другое, совершенно противоположное, запутывал всех и вся настолько, что никто не знал его истинных намерений. И все-таки они восставали. «Взбунтовалась энская казарма, мой генерал!» И он врывался в эту казарму, врывался с пеной ярости на губах, с яростным криком: «Прочь с дороги, рогоносцы, власть принадлежит мне!» Не останавливаясь, он проходил мимо растерявшихся офицеров, которые только что упражнялись в стрельбе по его портретам, и приказывал: «Разоружить!» И столько уверенности в себе было в его властном голосе, что офицеры сами бросали оружие. «Форму снять! — приказывал он. — Ее достойны лишь настоящие мужчины!» И офицеры стаскивали с себя мундиры. «Взбунтовалась база Сан-Херонимо, мой генерал!» И он вошел на территорию базы через главные ворота, по-стариковски шаркая своими большими больными ногами, прошел между двумя шеренгами восставших гвардейцев, которые, увидев своего верховного главнокомандующего, взяли на караул, и появился в штабе мятежников, один, без оружия, и властно гаркнул: «Мордой на пол, ублюдки! Ложись, выкидыши!» И девятнадцать офицеров генерального штаба покорно легли на пол лицом вниз, а вскоре их уже возили по приморским селениям и заставляли жрать землю, дабы все видели, чего стоит военный, с которого содрали форму. «Сукины дети!» — орали солдаты во взбудораженных казармах и требовали, как того требовал и президент, всадить свинцовый заряд в спину зачинщикам мятежа, что и было сделано, после чего трупы повесили за ноги под палящим солнцем на семи ветрах, дабы все знали, чем кончает тот, кто осмеливается плюнуть в бога. «Вот так, бандиты!» Но кровавые чистки не приносили успокоения. Зараза, которую он, казалось, вырвал с корнем, снова распространялась, чудовище заговора снова выпускало свои щупальца, свивало гнездо под крышей коридоров власти, набиралось сил под сенью привилегированного положения наиболее решительных офицеров, ибо он не мог не делиться с ними хотя бы крохами своих полномочий, не удостаивать их своего доверия, часто вопреки собственной воле, так как он не смог бы держаться без них, но вся штука была в том, что сосуществовать с ними тоже было невозможно, невозможно было дышать с ними одним воздухом, его душил этот воздух, но, обреченный на вечную жизнь, он должен был терпеть это. «Черт возьми, это несправедливо!» Невозможно было жить в постоянном страшном сомнении относительно намерений своего дорогого друга, генерала Родриго де Агилара, мучительно было сомневаться в его честности и преданности, но — «Он вошел в мой кабинет, бледный, как мертвец, и спросил, что случилось с теми двумя тысячами детей. Правда ли то, о чем говорит весь мир: что мы утопили детей в море?» Недрогнувшим голосом он отвечал генералу Родриго де Агилару, что это выдумки ренегатов, дружище, что дети живы и здоровы и пребывают в Божьем успокоении. «Я каждую ночь слышу, как они поют где-то там!» И он плавно повел рукой в неопределенном направлении. А назавтра он поверг в сомнение самого посла Эванса, когда невозмутимо сказал ему: «Я не понимаю, о каких детях вы спрашиваете? Ведь представитель вашей страны в Сообществе Наций заявил публично, что дети целы и невредимы и ходят в школу. Какого вам еще надо? Все, кончилась катавасия!» Но катавасия опять-таки не кончилась, он ничего не сумел предотвратить, и однажды в полночь его разбудили: «Мой генерал, мятеж в двух крупнейших гарнизонах, к тому же восстали казармы Конде, а ведь это в двух кварталах отсюда! Восстание возглавил генерал Бонивенто Барбоса. Видите, насколько он вошел в силу? У него полторы тысячи прекрасно вооруженных людей. Все оружие и снаряжение для них получено контрабандным путем при помощи некоторых посольств, вставших на сторону оппозиции. Так что положение не такое, чтобы можно было сосать палец, мой генерал! Опасность велика, того и гляди, покатимся к черту!»